Skip to content

Маркс и Энгельс Против Идеалистической Эстетики

Источник: György Lukács, «Литературные теории XIX века и нигилизм» (1937) Оригинал: http://mesotes.narod.ru/Luc-text.htm Перевод: Русский перевод с marxists.org

Энгельс Против Идеалистической Эстетики Лассаля

Переходя к критике “Зикингена”, данной Марксом и Энгельсом, следовало бы сопоставить интимные высказывания обоих основоположников марксизма с их письмами к самому Лассалю. К сожалению, для такой сверки, возможной и весьма поучительной но отношению к “Гераклиту” и “Системе приобретенных прав” Лассаля, переписка Маркса и Энгельса не дает никакого материала. Они не обменялись мнениями ни по поводу первого письма Лассаля, ни по поводу своих собственных ответов ему. Единственное замечание, которое, быть может, относится сюда, - это слова Маркса в письме от 19 апреля 1859 года (этой же датой помечен ответ Маркса Лассалю), где мы читаем: “Ad vocem Лассаль-завтра, когда я вообще напишу тебе подробнее”[189]. Однако в следующем письме, датированном 22 апреля, о Лассале нет ни слова. Таким образом нам остается обратиться только к анализу самих писем Маркса и Энгельса к Лассалю. Отмечая прежде всего их сравнительно сердечный тон и откровенность содержащейся в них критики, мы должны, разумеется, учесть, что ко времени этой переписки и без того не слишком сильное доверие Маркса и Энгельса к Лассалю уже было сильно поколеблено разоблачениями Леви. Маркс смотрел на “Гераклита”, как на “посмертный цветок минувшей эпохи”[190] и подверг уничтожающей критике совершенно некритическое отношение Лассаля к гегелевской диалектике[191]. Политические разногласия с Лассалем, а также трения в связи с немецким изданием сочинений Маркса и Энгельса уже довольно сильно возросли к этому времени. Тем неожиданнее должен показаться тон разбираемых писем и дружеская откровенность критики. Конечно, не следует забывать, что критика входила составной частью в сложную “дипломатию” Маркса по отношению к Лассалю[192]. Маркс и Энгельс постоянно пытались склонить Лассаля на путь правильной революционной теории и практики, однако всегда сомневались в том, чтобы он захотел и оказался в состоянии преодолеть неверные основания своей теоретической позиции. Состояние немецкого рабочего движения создавало для Маркса и Энгельса необходимость возможно дольше избегать разрыва с Лассалем, работать совместно с ним - конечно, до тех пор, пока теоретически и практически “гениальные импровизации” Лассаля не заходили слишком далеко - и по возможности обезвреживать его ошибки своей критикой. Эта критика никогда не могла носить характера той товарищеской откровенности и резкости, которую основоположники марксизма проявляли, например, по отношению к Вильгельму Либкнехту. Для этого у Маркса и Энгельса было слишком мало доверия к Лассалю. Дальнейшее развитие Лассаля показало, что это недоверие было вполне обоснованным. Но вместе с тем последующие события показали также, что оттягивание момента открытого разрыва с Лассалем было тактически правильно. “Дипломатия” Маркса заключалась в такой дозировке критики, которая была бы переносима для тщеславия Лассаля, не приводила до поры до времени к разрыву и в то же время позволяла бы в известные моменты оказывать на Лассаля воспитательное действие. Тем не менее нельзя толковать письма Маркса и Энгельса о “Зикингене” как дипломатические. Характерно, например, что в письме Энгельса встречается следующее замечание: “…но меня и всех нас всегда радует, когда мы получаем новое доказательство того, что в какой бы области ни выступала наша партия, она всегда обнаруживает свое превосходство”,[193] - замечание, вполне соответствующее по духу интимной оценке “Гераклита” Марксом[194]. Напомним также, что незадолго до полемики вокруг “Зикингена” Маркс, оценивая положение Лассаля в Берлине, высказал мысль о неизбежности его разрыва с левобуржуазной демократией [195]. Из всего этого ясно, что разбираемые письма Маркса и Энгельса свидетельствуют о действительной попытке убедить Лассаля в неправильности его точки зрения. И в самом деле: как Маркс, так и Энгельс сразу подходят в своих возражениях к самой сути вопроса. Маркс хвалит замысел Лассаля написать драматическую “самокритику” революции 1848 года: “…задуманная… (подчеркнуто мною. - Г. Л.) коллизия не только трагична, но она и есть та самая трагическая коллизия, которая совершенно основательно привела к крушению революционную партию 1848-1849 г.г. Поэтому я могу только всецело приветствовать мысль, сделать ее центральным пунктом современной трагедии”. Однако это одобрение тотчас же переходит в самую суровую критику: “Но я спрашиваю себя, годится ли взятая тобою тема для изображения этой (подчеркнуто мною. - Г. Л.) коллизии?”[196] Возражение Маркса кажется на первый взгляд чисто эстетическим, и, как мы еще увидим, оно действительно содержит в себе важнейшие эстетические элементы - это выражение вскрывает противоречие между заданием и материалом лассалевской драмы. Но тотчас же обнаруживается, что главный интерес для Маркса и Энгельса совсем не в этом. Согласие насчет “задуманной” коллизии оказывается с самого начала весьма условным; оно имеет лишь тот совершенно общий смысл, что Маркс и Энгельс считают критику революции 1848 года, вообще говоря, очень важной и желательной. Но они разумеют под этой критикой нечто совсем иное, чем Лассаль. Поэтому замечание Маркса о том, что выбранная Лассалем тема не годится для изображения “этой” коллизии, имеет не только эстетическое значение, но критикует всю концепцию Лассаля в самом ее основании. Лассаль почувствовал это очень ясно и прямо высказал в своем ответе: “Ваши упреки, - писал он Марксу и Энгельсу,- сводятся в конечном счете к тому, что я вообще написал “Франца фон-Зикингена”,. а не “Томаса Мюнцера” или какую-нибудь другую трагедию из эпохи крестьянских войн”[197]. Это действительно основное возражение Маркса и Энгельса. Они спорят против мысли Лассаля, будто причиной гибели Зикингена была его склонность к компромиссам, его индивидуальная “трагическая вина”. То, что Лассаль изображает как “вину”, есть на самом деле лишь необходимое последствие объективного классового положения Зикингена. “Он погиб потому, что восстал против существующего [строя] или, вернее, против новой формы существующего [строя] как рыцарь и как представитель гибнущего класса”[198]. Этим самым уже устранено представление Лассаля о трагедии революции вообще, для которой “Зикинген” является лишь внешним воплощением, и вопрос ставится так: что представляет собой действительный Зикингсн в классовых битвах своего времени? Ответ Маркса совершенно ясен[199]. Если отвлечься от специфически индивидуального в Зикингене, “то останется Гетц фон-Берлихинген. А в этом жалком субъекте мы имеем трагическую противоположность рыцарства с императором и князьями в ее адекватной форме, и потому Гёте был прав, избрав его героем”. В своей борьбе Зикинген “просто Дон-Кихот, имеющий историческое оправдание”. Это замечание необыкновенно поучительно: оно ярко освещает весь комплекс принципиальных разногласий между Марксом и Лассалем и в то же время показывает, как относились они в этих вопросах к Гегелю и его последователям. Разногласие ясно проявляется в эстетическом понимании Гетца Фон-Берлихингена, в суждениях о Гёте, тем более, что в политической оценке Гетца как “жалкого субъекта” оба - и Маркс и Лассаль - вполне сходятся. Маркс хвалит Гёте, как мы видели, за то, что в лице Гетца он выбрал такого героя, в котором исторический конфликт рыцарства с императором и князьями получает свое адекватное выражение. Тут Маркс в известном смысле находится в согласии с Гегелем. Гегель пишет: “То, что Гёте выбрал своей основной темой это столкновение, эту коллизию средневековой героической эпохи с подчиненной законам современной жизнью, свидетельствует о его великом чутье. В самом деле: Гетц, Зикинген - это еще герои, которые хотят, опираясь на свою личность, на свою отвагу и на свое прямое чувство права, самостоятельно урегулировать условия жизни в более тесной и более широкой сфере; но новый порядок вещей делает самого Гетца неправым и приводит его к гибели, ибо только рыцарство и феодальные отношения являются в средние века подлинной почвой для такой самосто ятельности”[200]. Эти рассуждения заканчиваются и у Гегеля ссылкой на Дон-Кихота. Таким образом при диаметральной противоположности в оценке Гетца (“жалкий субъект” и “герой”) как Гегель, так и Маркс считают Гетца и Зикингена представителями погибающей эпохи и усматривают поэтическую значительность произведения Гёте в том, что он выбрал своей темой типичный всемирно-исторический конфликт. Совсем иначе смотрит на дело Лассаль. В своем ответном письме Марксу и Энгельсу он, цепляясь за выражение “жалкий субъект”, решительно высказывается против похвалы Маркса но адресу Гёте и замечает, что “только отсутствием у Гёте исторического чутья” объясняется то, что он мог “сделать героем трагедии этого совершенно ретроградного молодца”[201]. Позиция Лассаля по отношению к Гегелю и Гёте весьма характерна для философствующих литераторов современной ему эпохи. Все они разрывают с историческим пониманием трагического у Гегеля и стремятся выработать общую концепцию трагедии, в центре которой стоит, как мы показали, революция, понимаемая чисто формально. Этот формализм вначале - до 1848 года - возникает на почве неясных (представлений о путях и задачах буржуазной революции, приближение которой многие либеральные идеологи чувствовали. Отсталость Германии помешала возникновению в ней буржуазного класса с революционным мужеством и решительностью английской буржуазии в XVII или французской в XVIII веке. Поэтому попытки идейно овладеть проблемами приближающейся революции принимали в Германии робкую и нерешительную форму: попытки эти шли в том направлении, чтобы заранее установить для революции “упорядоченные” пути, заранее устранить из нее “дикость” и “эксцессы”. Формализм в эстетике был одной из идеологических форм, отражавших это общественное состояние либеральной буржуазии Германии. При помощи формального понимания трагического из “всеобщих человеческих законов” всемирной истории выводится “разумный” конечный результат буржуазного развития (“славная революция” 1688 г. в Англии, июльская монархия во Франции). Переход за эту границу- влево или вправо - представляется как “вечно-человеческая” трагическая вина. Развитие немецкой буржуазии после 1848 года нашло в этой теории трагического весьма подходящий способ идеологической капитуляции перед “бонапартистской монархией” Гогенцоллсрнов. Абстрактно-формальные элементы трагедии должны были подвергнуться дальнейшей переработке в духе мистической философии истории. К чему ведут подобные взгляды мы уже вкратце показали на примере двух типичных современников Лассаля - эстетика Фишера и поэта Геббеля. К сказанному остается прибавить, что для Фишера, с его чисто формальным понятием трагического, и Гетц и крестьянские войны являются возможными темами трагедии[202]. У консервативного же Геббеля формальное понимание трагедии заостряется настолько, что трагическая коллизия приближается к “первородному греху”, и с драматической точки зрения становится совершенно безразличным, “погибает ли герой жертвой высокого или низкого стремления”,[203] - путь, ведущий от Гегеля через его последователей к Шопенгауэру. Лассаль, принципиально стоящий на почве этого формального понимания трагического, делает отчаянные усилия спастись от -реакционных последствий своего отправного пункта, извлечь из формального определения трагического революционное содержание. Но все его усилия, разумеется, безуспешны. Чтобы не оказаться в плену у реакционного “объективизма”, у метафизической апологии “существующего”, он вынужден броситься в объятия морализирующего субъективизма. Суждение же Маркса о Гёте есть результат объективно-исторического анализа. Он отнюдь не отбрасывает просто в сторону анализ этого факта у Гегеля (или в художественном творчестве Гёте), хотя Маркс и ставит Гегеля “на ноги”, то есть переводит его философию трагического на язык исторического материализма, и видит яснее, чем кто-нибудь, филистерскую ограниченность Гегеля. Напротив, суждение Лассаля, несмотря на его внешнее согласие с Марксом, остается морализирующим отвлеченным суждением[204]. Но вернемся к самой сути дискуссии. С точки зрения Маркса должен быть поставлен вопрос: какая трагедия может возникнуть на подобной основе? По Марксу, она заключается в следующем: ”…Зикинген и Гуттен должны были погибнуть, потому что они и споем воображении были революционерами (последнего нельзя сказать о Гетце), и совершенно так же, как образованное польское дворянство 1830 г., стали, с одной стороны, проводниками современных идей, а с другой стороны, на деле представляли интересы реакционного класса”[205]. Это значит, что Зикинген не мог ввиду своей классовой позиции в качестве рыцаря действовать иначе: “Если бы on начал его иначе, то он должен был бы непосредственно, и притом с самого же начала апеллировать к городам и крестьянам, т. е, как раз к тем классам, развитие которых равносильно отрицанию рыцарства”[206]. Энгельс, разобравший эту сторону вопроса еще подробнее, чем Маркс, принимает на минуту наиболее благоприятное для Лассаля предположение, что Зикинген и Гуттен ставили себе целью освободить крестьян. Но тогда “…получается, - продолжает он, - то трагическое противоречие, что оба они стояли между дворянством, бывшим решительно против этого, с одной стороны, и крестьянами - с другой. В этом и заключалась, по-моему, трагическая коллизия между исторически необходимым требованием и практической невозможностью его осуществления.” (последняя фраза подчеркнута мной. - Г. Л.)[207]. Из всего вышеизложенного легко убедиться, что “задуманная коллизия”, одобряемая Марксом, не имеет ничего общего с подлинной темой Лассаля и даже диаметрально противоположна ей. Остановимся подробнее на вопросе о крестьянской войне, взятой, как этого желал Лассаль, в связи с революцией 1848 года. Аналогия между этими двумя событиями вовсе не принадлежит самому Лассалю. Энгельс провел уже эту параллель в своем этюде о “Немецкой крестьянской войне” в “Обозрении новой рейнской газеты” (1850 г.). То, что Маркс и Энгельс в своей полемике с Лассалем то-и-дело возвращаются к вопросу о Мюнцере, вытекает из их отношения к революции 1848 года, то есть к буржуазной революции и к задачам пролетариата в буржуазной революции. Энгельс показывает это при анализе позиции Мюнцера: “Самое худшее, что может случиться с вождем крайней партии, это такое стечение обстоятельств, при котором он вынужден взять в свои руки управление в эпоху, когда движение еще не созрело для господства того класса, представителем которого он является… Он неизбежным образом оказывается перед неразрешимой дилеммой: то, что он может сделать, противоречит всему прежнему его поведению, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо… Он должен в интересах самого движения отстаивать интересы чуждого ему класса и отделываться от своего собственного класса фразами и обещаниями, уверять его, что интересы этого чуждого класса являются его собственными интересами. Кто попал в это ложное положение, тот погиб безвозвратно”[208]. Энгельс таким образом показывает исторический характер трагедии Мюнцера. Объективные и субъективные факторы этой трагедии для него конкретно-историчны: как экономическое состояние и классовые отношения в Германии в 1525 году, так и неизбежные, но тем не менее ложные, трагические иллюзии Мюнцера относительно возможности социалистического переворота. Трагедия Мюнцера вытекает, как это доказывает Энгельс, из исторически обусловленной коллизии этих объективных и субъективных факторов. Для Энгельса она служит основанием для важных стратегических и тактических выводов, которые - разумеется, с необходимыми изменениями - применимы к другим ситуациям, отражающим более высокое историческое развитие, следовательно, также и к буржуазной революции 1848 года. При этом в центре его интересов, естественно, стояли правильная стратегия и тактика пролетариата в буржуазной революции и процессе перерастания последней в революцию пролетарскую. Конкретные выводы, которые Энгельс делает из трагедии Мюнцера, заключаются в критике иллюзий последнего относительно социалистического характера революции 1525 года. Практическое значение этой критики обнаруживается с тем большей ясностью, чем сложней становится со временем революционная обстановка, ибо тем значительнее роль пролетариата в последовательном проведении буржуазной революции и тем актуальнее и конкретнее вырастает из этого завершения буржуазной революции возможность перерастания последней в революцию пролетарскую. Энгельсовская критика иллюзий Мюнцера относится поэтому к иллюзорному - к трагически-иллюзорному - в действиях Мюнцера. Но Энгельс ни в коем случае не предостерегает против принятия боя при наличии не “созревшего” положения. Его критика скорее направлена к тому, что из всякой ситуации, даже “не созревшей”, должны извлекаться путем правильной тактики максимальные исторически возможные результаты. Поскольку Мюнцер действует решительно и геройски, он при всех своих неизбежно возникших иллюзиях - трагический герой. Но его трагедию не следует обобщать ни до степени трагедии всякой революции вообще (как это делал Лассаль), ни в смысле трагедии “не созревшей ситуации вообще” (как это делали Мартынов и Плеханов в отношении 1905 года). Из истории партии известно, какова была позиция Мартынова накануне первой русской революции. Применение, которое Мартынов делает из энгельсовского анализа восстания Мюнцера, на первый взгляд, ведет его как будто бы в сторону, противоположную теории Лассаля. Лассаль якобы отвергает “компромиссы” в революции, наоборот Мартынов как раз призывает к “благоразумной реальной политике”. Однако обе эти концепции сводятся к одному и тому же: они одинаково являются оппортунистическими извращениями революционной теории. В обоих случаях дух исторической конкретности сменяется идеалистической догматикой. И та и другая концепции отнимают у партии пролетариата возможность проявить свою ведущую роль в буржуазной революции и в процессе перерастания последней в революцию, пролетарскую. Лассаль выступает как противник правильной марксистской линии, оперируя “левыми” аргументами, Мартынов прямо извращает энгельсовскую критику иллюзий Мюнцера в сторону политики трусливого отступления перед перспективой победы в буржуазной революции 1905 года, трусливого отказа от участия РСДРП во временном революционном правительстве. “Все содержание брошюры Мартынова, - говорит Ленин, - …сводится к размалевыванию “ужасов” этой перспективы”[209]. Энгельс при этом выводится “лжесвидетелем в пользу хвостизма”. Дальше Ленин с величайшей ясностью показывает, в чем заключается извращение Мартыновым взглядов Энгельса: “Энгельс видит опасность в смешении вождем мнимо-социалистического и реально-демократического содержания переворота, а умный Мартынов выводит отсюда опасность того, чтобы пролетариат вместе с крестьянством брал на себя сознательно диктатуру в проведении демократической республики… Энгельс видит опасность в фальшивом, ложном положении, когда говорят одно, а делают другое, когда обещают господство одного класса, а обеспечивают на деле господство другого класса; Энгельс в этой фальши видит неизбежность безвозвратной политической гибели, а умный Мартынов выводит отсюда опасность гибели вследствие того, что буржуазные сторонники демократии не дадут пролетариату и крестьянству обеспечить действительно демократической республики… Энгельс говорит о политической гибели того, кто бессознательно сбивается с своей классовой дорог и на чужую классовую дорогу, а умный Мартынов, благоговейно цитируя Энгельса, говорит о гибели того, кто пойдет дальше и дальше по верной классовой дороге”[210]. Анализируя революции прошлого, Маркс и Энгельс всегда выводят из “несозревшей” ситуации те самообманы революционеров, заблуждающихся насчет действительного направления объективного, прогрессивно-революционного процесса, которые возникают как исторически неизбежные, ложные отражения этого процесса в сознании сторонников “крайней партии”. Таков анализ якобинцев у Маркса и таков же анализ положения Мюнцера у Энгельса. Этот анализ дает одновременно основу как для исторического понимания (и художественного изображения) прошлых революций, так и для извлечения правильных политических уроков из истории революционного движения. Наоборот, абстрактно-схематический неисторический взгляд в духе Лассаля, Мартынова, Троцкого приводит на практике к самому грубому предательству интересов народных масс, а в теории преграждает путь к понимании революций прошлого. Это может проявиться, смотря но исторической конъюнктуре каждого данного оттенка оппортунизма, либо в идеализировании прошлых революций и затушевывании специфических различий между различными ступенями развития, либо в искажении, умалении, опорочении их подлинно революционного характера. Во всяком случае, здесь всегда разрывается историческая связь, охватывающая как родство, так и различие сравниваемых ситуаций. Анализ положения Мюнцера у Маркса, Энгельса Ленина является конкретно-историческим. Последующее приложение их учения к новым фактам зависит от той ситуации, к которой они прилагаются. Энгельс видел в 1850 году в проблеме Мюнцера mutatis mutantis - проблему революции 1848 года, как это, между прочим, видно из его рассуждений, следующих тотчас же после приведенного нами выше места. Но вступительная фраза этой цитаты показывает вместе с тем, что по всей этой (проблеме Энгельс видел только отражение определенной ступени революционного движения, определенного этапа революционного развития масс. Для Маркса и Энгельса анализ “трагического” положения “крайней партии” ни на минуту не заключал в себе “вечной” проблемы. Энгельс имеет здесь в виду только своеобразную позицию Мюнцера как вождя революционной “плебейской” партии, которая, “по крайней мере в мечтах, должна была выйти за пределы едва зарождавшегося тогда современного буржуазного общества”[211]. Но аналогия с 1848-1849 годами распространяется у Маркса и Энгельса лишь на определенные конкретные моменты классовых отношений и на вытекающие отсюда стратегические и тактические проблемы, а стало быть, лишь на определенные стороны классовой подоплеки мюнцеровской позиции. Им и в голову не приходило рассматривать гибель Мюнцера как трагедию революции вообще. “Коммунистический манифест” начертал еще до событий 1848 года ясную программу действий “крайних партий”, а после поражения революции, в ожидании нового революционного подъема, Маркс устанавливает на основе вполне конкретной самокритики, что его общий прогноз целиком оправдался. Правда, Маркс устанавливает точно так же, что одновременно с успехами произошло и значительное ослабление Союза коммунистов и в результате - “…рабочая партия потеряла свою единственную прочную опору… и… подпала, таким образом, целиком под власть и руководство мелкобуржуазных демократов”[212]. То же самое “Обращение” дает точные фактические директивы, нужные для того, чтобы обеспечить правильное отношение рабочей партии к различным классам ,и партиям во всех-фазах нового революционного подъема. Трагедия Мюнцера является таким образом для Маркса и Энгельса трагедией ситуации, принадлежавшей уже тогда историческому прошлому. Если же они все-таки выдвинули ее на первый план (и, как мы видели, не только в споре о “Зикингене”), то это объясняется теми внутренними аналогиями между этой ситуацией и революцией 1848 года, которые неоднократно вскрывались Энгельсом. Подытожить уроки немецкой революции 1848 года и внедрить их в сознание своих сторонников было центральной задачей всей деятельности Маркса и Энгельса после поражения революции. В деле собирания сил Лассаль еще играл для Маркса и Энгельса в этот период известную роль. Поэтому его попытка подойти к этим вопросам с помощью художественного творчества должна была встретить их одобрение, но именно поэтому же естественно было их желание убедить Лассаля в коренной ошибочности его концепции. Итак, эстетическое на первый взгляд разногласие относительно выбора Мюнцера или Зикингена в качестве героя трагедии подводит к другому вопросу: усматривать ли главное затруднение революции в экономической, идеологической, и организационной слабости самого революционного класса[213] или же считать вместе с Лассалем центральной проблемой “дипломатию”, “реальную политику” вождей в отвлеченно взятой революционной ситуации. Для Маркса и Энгельса возникает, вопрос о союзниках последовательно революционного класса, которых они ищут в крестьянстве. Лассаля же интересует вопрос о способности известного “интеллигентного” промежуточного слоя руководить всеми недовольными существующим режимом классами, причем центральной трагической проблемой у него оказывается связанность этих вождей со “старым” миром, трудность для них “совлечь с себя ветхого Адама”. Короче говоря, история и политика растворяются в этико-психологическом вопросе. Маркс и Энгельс осуществляют таким образом действительную самокритику “крайнего”, единственного подлинно революционного крыла революции 1848 года, они вскрывают объективные условия крушения революции, опираясь на беспощадный классовый анализ. Лассаль подвергает критике колеблющийся (в силу объективно-экономических условий), “дипломатирующий” “реально-политический” “центр”. При этом оказывается, что сам Лассаль целиком охвачен иллюзиями мелкобуржуазной интеллигенции, ее отвлеченной постановкой всех революционных проблем. Реальные движущие силы революции, ее настоящих вождей он не замечает. Поэтому даже критика мелкобуржуазного либерализма оказывается у Лассаля чем-то очень далеким от позиции пролетарского революционера. В своем общем мировоззрении Лассаль останавливается на чисто идеологической интерпретации исторического процесса, что и приводит его по содержанию к теме “Зикинген”, а с эстетически-формальной стороны- к морализирующему пафосу, к “трагической вине”, к драматическому стилю Шиллера. Как Маркс, так и Энгельс ставят в своих письмах вопрос о шиллеровском стиле в “Зикингене” Лассаля. Тем самым дискуссия приобретает более эстетическое направление, не теряя, однако, своей тесной связи с рассмотренным выше основным разногласием. В самом деле, главнейшая композиционная ошибка, отмечаемая Марксом и Энгельсом у Лассаля, заключается, по Марксу, в следующем: “Дворянские представители революции, - за чьими лозунгами единства и свободы все еще скрывается мечта о старой империи и кулачном праве,- не должны были бы, следовательно, в такой мере сосредоточивать на себе весь интерес, как это происходит в твоей драме. И, наоборот, представители крестьян (особенно их) и революционных элементов городов должны были бы составить весьма существенный активный фон” [214]. Совершенно в таком же духе пишет Энгельс, похвалив сначала Лассаля за изображение князей и т. д.: ”… так называемые, официальные элементы тогдашнего движения. Но я считаю, что Вами недостаточно подчеркнуты неофициальные плебейские и крестьянские элементы и сопутствующее им их теоретическое выражение”[215]. После всего вышесказанного ясно, в чем подлинная суть этих эстетических, композиционных возражений. Маркс и Энгельс стараются использовать каждый поворот дискуссии, чтобы с самых различных точек зрения убедить Лассаля в ошибочности его понимания революции. Так, Энгельс вслед за приведенной нами цитатой указывает, что цель Лассаля - изобразить в лице Зикингена героя “политического освобождения и национального величия”-была бы достигнута гораздо лучше с помощью изображения крестьянской войны, ибо “Крестьянское движение, - говорит Энгельс,-было в своем роде столь же национально и было в такой же степени направлено против князей, как и движение дворянства, а огромный размах борьбы, в которой оно потерпело поражение, резко контрастирует с той легкостью, с какой дворянство, бросив Зикингена на произвол судьбы, примирилось со своим историческим призванием - раболепством”[216]. И далее Энгельс объясняет выпадение из лассалевской драмы подлинно трагического элемента в судьбе Зикингена именно этой “недооценкой крестьянского движения”. Еще решительнее выражает эту мысль Маркс. Он упрекает Лассаля в том, что тот, как указывает уже самый выбор темы о Зикингене, не возвышается лад буржуазным пониманием проблемы буржуазной революции. Лассаль не понимает роли пролетариата в руководстве и максимальном развязывании возможностей буржуазно-демократической революции. “Тогда ты мог бы, - пишет Маркс вслед за приведенным выше местом об игнорировании крестьян, - в гораздо большей степени давать высказывать как раз наиболее современные идеи в их самой наивной форме, между тем как сейчас основной идеей остается в сущности, кроме религиозной свободы, национальное единство-”. В заключение он пишет: “Не совершаешь ли ты сам до известной степени, подобно твоему Францу фон-Зикингену, дипломатич ескую ошибку, ставя лютеранск о-рыцарскую оппозицию выше плебейско -мюнцеровской?”[217] Переходя в заключение, казалось бы, уже к чисто эстетической стороне дискуссии, к критике шиллеровского стиля в драме Лассаля, мы видим, что и эта сторона вопроса имеет свое классовое содержание. Не случайно Маркс вставил свою критику стиля драмы между двумя последними из приведенных нами мест. Он делает здесь Лассалю следующий упрек: “Тебе волей-неволей пришлось бы тогда в большей степени шекспиризировать, между тем как теперь основным твоим недостатком я считаю то, что ты пишешь по-шиллеровски, превращая индивидуумы в простые рупоры духа времени”[218]. Это суждение тесно связано с упреком в дипломатической игре с революцией. Маркс указывает здесь весьма осторожно, вполне оставаясь в рамках эстетической дискуссии, на связь абстрактно-морализирующего идеализма Лассаля с его политическим оппортунизмом. Было бы, следовательно, большой ошибкой видеть в выдвижения Шекспира против Шиллера чисто эстетический вопрос или вместе с Мерингом объяснять это пристрастием Маркса и Энгельса к Шекспиру. Меринг в посвященной этому вопросу статье[219] пишет, что “Лассаль был не в меньшей мере, чем Маркс и Энгельс, учеником Фихте и Гегеля”, он затушевывает некоторые существенные стороны философского антагонизма между Марксом, Энгельсом и Лассалем. Лассаль действительно вернулся в философской области к Фихте, как в эстетической он возвращается к Шиллеру, между тем как Маркс и Энгельс видели в Фихте и Шиллере теоретиков, уже преодоленных Гегелем, и после того как диалектика, стоявшая у Гегеля “на голове”, 6ь1ла поставлена на ноги, - уже окончательно отошедших в прошлое. Поэтому Меринг совершенно искажает все, объясняя, с одной стороны, “антипатию” Маркса к Шиллеру “обстоятельствами”, а с другой - усматривая даже в этом пункте какое-то превосходство Лассаля, поскольку он “различает между Шиллером и его буржуазными толкователями”. Нет, Маркс и Энгельс отвергали в лице Шиллера (и в связи с этим в лице Канта и Фихте) вполне определенную конкретную ступень развития немецкой идеологии. Что это отрицательное отношение имеет и свои эстетические стороны, ясно само собой. Маркс и Энгельс были слишком цельными личностями, чтобы общие основы их миросозерцания могли остаться без влияния на их чисто субъективные оценки, на их симпатии и антипатии, на их эстетическое одобрение или неодобрение. Такова, например, суровая критика, которой Маркс подвергает “излишние рассуждения отдельных лиц о самих себе” (что, как совершенно правильно подчеркивает Маркс[220], обращаясь к Лассалю), “проистекает от твоего пристрастия к Шиллеру”, особенно в изображении женщин. Но решающий момент в выдвижении Шекспира против Шиллера заключается для Маркса и Энгельса в том, что требуемое ими от драмы мощное, реалистическое изображение исторических битв такими, как они действительно происходили, наглядное изображение действительных движущих сил революции, действительных объективных конфликтов возможно только с помощью тех поэтических средств, которые Маркс обозначает здесь словом “шекспиризирование”. Еще подробнее, чем Маркс, касается этого вопроса в своем письме к Лассалю Энгельс. Вот что он пишет о характере драмы: “Вы совершенно справедливо выступаете против господствующей ныне плохой индивидуализации, которая сводится к мелочному умничанью и составляет существенный признак выдыхающейся литературы эпигонов. Мне кажется, однако, что личность характеризуется не только тем, что она делает, но и тем, как она это делает; и в этом отношении идейному содержанию драмы не повредило бы, по моему мнению, если бы отдельные характеры были несколько резче разграничены -и острее противопоставлены друг другу. Характеристика …у древних авторов в наше время уже недостаточна, и тут, по моему мнению, было бы не плохо, если бы Вы несколько больше учли значение Шекспира в истории развития драмы”[221]. Это место, в связи с советом Маркса побольше “шекспиризировать” и с другим местом из письма Энгельса[222], где вопрос об изображении “тогдашней, поразительно пестрой плебейской общественности” увязывается с тем же вопросом о шекспировском стиле, вполне выясняет, как нам кажется, связь этих решительных эстетических возражений Маркса и Энгельса с вышеизложенным. А, с другой стороны, мы уже выше показали, что возвращение Лассаля к Шиллеру связано со всей его концепцией революции, с самой сутью его миросозерцания. Однако вопрос о Шекспире настолько серьезен, что мы считаем необходимым остановиться на нем подробнее. Говоря о взгляде Гегеля на трагическое, мы уже отметили, что Маркс и в этом вопросе поставил диалектику (мистифицированную Гегелем) “на ноги”. Путь к этому мог быть только один: общественно-историческая конкретизация проблемы трагического. Правда, и у самого Гегеля трагедия есть общественно-историческое явление, но (несмотря на всю ясность и конкретность в отдельных деталях) она остается у него облеченной в мистифицированную форму. Относя период трагедии, период “героев” ко времени до возникновения “гражданского общества” и усматривая в явлении трагического саморазложение этого периода, его переход в гражданское общество (ср. особенно “Феноменологию духа”), Гегель вполне сознательно локализует трагедию в рамках классической культуры. Ему удается, опираясь на переплетенность греческой трагедии с мифологией, выразить эту связь в отвлеченных и почти мифических философских терминах. (Шекспир является в эстетике Гегеля каким-то удивительным эпилогом к античности, чем-то вроде тех ricorsi, о которых говорит Вико.) Маркс ставит для прошлого момент диалектического разложения данного общественного строя в центр теории трагического. Трагическое есть выражение героической гибели великого общественного класса. Так, Маркс и Энгельс пишут, имея в виду именно Шекспира, хотя ,и не называя его по имени: “Если гибель прежних классов, например рыцарства, могла давать содержание для грандиозных трагических произведений искусства, то мещанство, естественно, не может дать ничего другого, кроме бессильных проявлений фанатической злобы и коллекции санчо-пансовских поговорок и изречений”[223]. Еще отчетливее выявляется исторический характер трагического в “Критике гегелевской философии права”, где трагедия и комедия рассматриваются как два последовательных этапа падения некогда великого общественного строя. Маркс пишет о том, какой интерес представляет борьба Германии для народов Запада, и говорит: “Для них поучительно видеть, как старый порядок, переживший у “их свою трагедию, разыгрывает теперь в Германии комедию, словно выходец с того света. Трагичной была его история, пока он был предсуществующей властью мира, а свобода была личным капризом, - словом, пока он сам верил и должен был верить в свою правомерность. Пока старый порядок боролся как существующий мировой порядок с еще только возникавшим миром, на его стороне было всемирно-историческое, а не личное заблуждение. Его гибель была поэтому трагична”. Однако наряду с этой формой трагедии Маркс и Энгельс выдвигают в своей полемике с Лассалем второй ее тип. У Гегеля трагический герой был всегда защитником общественного строя, обреченного на гибель историческим развитием. Из вышеприведенного места видно, что по отношению к древнему миру ,и средним векам Маркс должен был освободить этот взгляд Гегеля от идеалистической формы (напомним конкретно-историческую оценку Гетца фон-Берлихингена у Маркса). Но для нового времени у Гегеля вовсе не было идеи трагедии и не могло ее быть. Ибо осуществление идеи в государстве, возникновение гражданского общества, подчинение отдельного лица разделению труда и т. д. создают такие условия, при которых, с одной стороны, индивид является “не самостоятельным, целостным и в то же время индивидуально живым образом самого общества, но лишь ограниченным членом этого последнего”, а с другой - этот общественный строй настолько совпадает с разумом, что принципиальное восстание против него (например, Карла Моора у Шиллера) должно производить “мальчишеское” впечатление. Таким образом неприятие современной трагедии вытекает у Гегеля непосредственно из всего его взгляда на новое время, поскольку этот взгляд связывает прозаический неблагоприятный для поэзии характер современного “мирового состояния” с фактом самодостижения и самопостижения духа. А трагедия революционера в прошлом была для Гегеля еще более неприемлема[224]. Но именно здесь и возникает вопрос для Маркса, и Энгельса. Послегегелевская литература поставила, правда, вопрос о трагедии революции, пытаясь преодолеть гегелевский “конец истории”, и в эстетическом плане. Но в постановке этого вопроса она поднялась в лучшем случае только на ступень гегельянства, то есть поставила вопрос в такой форме, которая оставляет неприкосновенным фундамент буржуазного общества. Отсюда либеральная двойственность Фишера и консервативная романтика исторической необходимости у Геббеля. Лассаль пытался, как мы знаем, разрешить проблему на основе ультра-революционного субъективизма (шил-леровская традиция). Ласаль понимает, правда, всю пустоту тех эстетических категорий, с помощью которых его современники думали преодолеть гегелевское положение о “непоэтическом> характере нового времени, но он может противопоставить им только риторический идеализм и субъективизм шиллеровского пафоса. Лассаль находит в эстетической области только эклектическое решение, ибо его основная позиция тоже проникнута эклектическим идеализмом. Зикинген должен быть, согласно его замыслу, революционным героем в духе Шиллера, объективно же этот герой гегелевской трагедии - представитель погибающего класса. (Эти противоречия остаются в драме неразрешенными.) Маркс и Энгельс исходили, как это показано выше, из материалистической переработки гегелевского понимания трагедии. Но не только из этого. У Гегеля была лишь одна форма трагедии. Маркс и Энгельс намечают и другой тип трагедии, к которому относится трагедия Мюнцера: трагический конфликт, который вытекает из исторически обусловленных революционных иллюзий Мюнцера. Это различие двух типов трагедии и в эстетическом смысле необходимо связано с материалистической переработкой гегелевской теории трагического; трагедия (и комедия) оказывается поэтическим выражением определенных фазисов классовой борьбы. Второй тип трагического снимает вместе с тем гегелевскую характеристику современности как “непоэтичной”, но осуществляет это в духе диалектического материализма. Что “капиталистическое производство враждебно некоторым отраслям духовного производства, каковы искусство и поэзия”[225], - это Маркс подчеркивал неоднократно. И факт этот нельзя преодолеть ни “примирительным” реализмом, ни субъективным идеализированием, а только революционным реализмом, раскрывающим внутренние противоречия капиталистического развития с беспощадной откровенностью и революционно-критической правдивостью. Это - поэзия революционного сознания, уяснившего себе основы дальнейшего развития. Отношение Маркса и Энгельса к трагедии “несозревшей” революционной ситуации имеет громадное значение. В противовес унылым филистерам, восклицающим вместе с Плехановым: “Не надо было браться за оружие!” - Маркс одинаково энергично подчеркивает неумолимую историческую необходимость, явившуюся причиной гибели Мюнцера, и вместе с тем не менее реальную необходимость борьбы и положительное прогрессивное значение того факта, что борьба была предпринята м мужественно предпринята. Вот что писал Маркс о парижской коммуне: “Творить мировую историю было бы, конечно, очень удобно, если бы борьба предпринималась только под условием непогрешимо благоприятных шансов… Деморализация рабочего класса в последнем случае (то есть если бы рабочие не ответили на поставленную буржуазией альтернативу открытой борьбой. —Г. Л.) была бы гораздо большим несчастьем, чем гибель какого угодно числа “вожаков”. Борьба рабочего класса с классом капиталистов… вступила благодаря Парижской коммуне в новую фазу… Пусть сравнят с этими парижанами, готовыми штурмовать небо, холопов германско-прусской священной римской империи…”[226] Трагедия истинно народных революционеров прошлого черпает свой пафос именно из того обстоятельства, что через крушение героических попыток восстания и через их “беспощадно основательную” самокритику движения происходит переход к высшим формам борьбы, к достижению победы. “Социальная революция” может поэтому, как пишет Маркс в “18 брюмера”, “почерпнуть свою поэзию… только из будущего”. Итак, Маркс и Энгельс критикуют Лассаля, во-первых, за то, что он как запоздалый представитель немецкого классицизма выбрал трагедию первого типа, - трагедию, признаки которой описаны в “Эстетике” Гегеля; во-вторых, они критикуют его за то, что, раз уже выбрав тему “Зикинген”, а не “Мюнцер”, он не сделал из нее всех выводов и не изобразил героя погибающего класса именно как такового. Шекспир, великий поэт периода нисходящего средневековья, может при этом служить художественным прообразом для обеих возможностей, между тем как шиллеровский стиль может привести лишь к затемнению и искажению тех реальных движущих сил классовой борьбы, материалистический анализ которых один только способен явиться фундаментом для действительно поэтической композиции. Но из всего этого, конечно, не следует, что в своей критике шиллеровской манеры Лассаля Маркс и Энгельс стояли на одном уровне с теми буржуазными критиками, которые также упрекали Лассаля в “абстрактности”, но в своих требованиях оставались на точке зрения “дурной индивиду ализации”[227]. В борьбе с подобным “реализмом” Энгельс признал себя солидарным с Лассалем. Для всеобъемлющей широты критики Маркса и Энгельса характерно то, что в борьбе против лассалевского идеализма они одновременно клеймят и ложный литературный реализм. Они очень ясно видят, что даже абстрактно-риторический стиль драмы Лассаля может, при всей его ограниченности, оказаться выше того мелочного умничания, которое мы видим в “реализме” немецкой буржуазной литературы послеклассической поры. Возврат Лассаля к Шиллеру заключает в себе известный, исторически понятный смысл, поскольку он означает оппозицию против жалкого компромисса немецкой буржуазии, который получил достойное выражение в теории и практике мелочного литературного реализма того времени. Но в более глубоком смысле этот возврат к Шиллеру содержит в себе фальшивую тенденцию, так как он знаменует собой чисто буржуазное понимание проблемы буржуазной революции.

Section titled “Переходя к критике “Зикингена”, данной Марксом и Энгельсом, следовало бы сопоставить интимные высказывания обоих основоположников марксизма с их письмами к самому Лассалю. К сожалению, для такой сверки, возможной и весьма поучительной но отношению к “Гераклиту” и “Системе приобретенных прав” Лассаля, переписка Маркса и Энгельса не дает никакого материала. Они не обменялись мнениями ни по поводу первого письма Лассаля, ни по поводу своих собственных ответов ему. Единственное замечание, которое, быть может, относится сюда, - это слова Маркса в письме от 19 апреля 1859 года (этой же датой помечен ответ Маркса Лассалю), где мы читаем: “Ad vocem Лассаль-завтра, когда я вообще напишу тебе подробнее”[189]. Однако в следующем письме, датированном 22 апреля, о Лассале нет ни слова. Таким образом нам остается обратиться только к анализу самих писем Маркса и Энгельса к Лассалю. Отмечая прежде всего их сравнительно сердечный тон и откровенность содержащейся в них критики, мы должны, разумеется, учесть, что ко времени этой переписки и без того не слишком сильное доверие Маркса и Энгельса к Лассалю уже было сильно поколеблено разоблачениями Леви. Маркс смотрел на “Гераклита”, как на “посмертный цветок минувшей эпохи”[190] и подверг уничтожающей критике совершенно некритическое отношение Лассаля к гегелевской диалектике[191]. Политические разногласия с Лассалем, а также трения в связи с немецким изданием сочинений Маркса и Энгельса уже довольно сильно возросли к этому времени. Тем неожиданнее должен показаться тон разбираемых писем и дружеская откровенность критики. Конечно, не следует забывать, что критика входила составной частью в сложную “дипломатию” Маркса по отношению к Лассалю[192]. Маркс и Энгельс постоянно пытались склонить Лассаля на путь правильной революционной теории и практики, однако всегда сомневались в том, чтобы он захотел и оказался в состоянии преодолеть неверные основания своей теоретической позиции. Состояние немецкого рабочего движения создавало для Маркса и Энгельса необходимость возможно дольше избегать разрыва с Лассалем, работать совместно с ним - конечно, до тех пор, пока теоретически и практически “гениальные импровизации” Лассаля не заходили слишком далеко - и по возможности обезвреживать его ошибки своей критикой. Эта критика никогда не могла носить характера той товарищеской откровенности и резкости, которую основоположники марксизма проявляли, например, по отношению к Вильгельму Либкнехту. Для этого у Маркса и Энгельса было слишком мало доверия к Лассалю. Дальнейшее развитие Лассаля показало, что это недоверие было вполне обоснованным. Но вместе с тем последующие события показали также, что оттягивание момента открытого разрыва с Лассалем было тактически правильно. “Дипломатия” Маркса заключалась в такой дозировке критики, которая была бы переносима для тщеславия Лассаля, не приводила до поры до времени к разрыву и в то же время позволяла бы в известные моменты оказывать на Лассаля воспитательное действие. Тем не менее нельзя толковать письма Маркса и Энгельса о “Зикингене” как дипломатические. Характерно, например, что в письме Энгельса встречается следующее замечание: “…но меня и всех нас всегда радует, когда мы получаем новое доказательство того, что в какой бы области ни выступала наша партия, она всегда обнаруживает свое превосходство”,[193] - замечание, вполне соответствующее по духу интимной оценке “Гераклита” Марксом[194]. Напомним также, что незадолго до полемики вокруг “Зикингена” Маркс, оценивая положение Лассаля в Берлине, высказал мысль о неизбежности его разрыва с левобуржуазной демократией [195]. Из всего этого ясно, что разбираемые письма Маркса и Энгельса свидетельствуют о действительной попытке убедить Лассаля в неправильности его точки зрения. И в самом деле: как Маркс, так и Энгельс сразу подходят в своих возражениях к самой сути вопроса. Маркс хвалит замысел Лассаля написать драматическую “самокритику” революции 1848 года: “…задуманная… (подчеркнуто мною. - Г. Л.) коллизия не только трагична, но она и есть та самая трагическая коллизия, которая совершенно основательно привела к крушению революционную партию 1848-1849 г.г. Поэтому я могу только всецело приветствовать мысль, сделать ее центральным пунктом современной трагедии”. Однако это одобрение тотчас же переходит в самую суровую критику: “Но я спрашиваю себя, годится ли взятая тобою тема для изображения этой (подчеркнуто мною. - Г. Л.) коллизии?”[196] Возражение Маркса кажется на первый взгляд чисто эстетическим, и, как мы еще увидим, оно действительно содержит в себе важнейшие эстетические элементы - это выражение вскрывает противоречие между заданием и материалом лассалевской драмы. Но тотчас же обнаруживается, что главный интерес для Маркса и Энгельса совсем не в этом. Согласие насчет “задуманной” коллизии оказывается с самого начала весьма условным; оно имеет лишь тот совершенно общий смысл, что Маркс и Энгельс считают критику революции 1848 года, вообще говоря, очень важной и желательной. Но они разумеют под этой критикой нечто совсем иное, чем Лассаль. Поэтому замечание Маркса о том, что выбранная Лассалем тема не годится для изображения “этой” коллизии, имеет не только эстетическое значение, но критикует всю концепцию Лассаля в самом ее основании. Лассаль почувствовал это очень ясно и прямо высказал в своем ответе: “Ваши упреки, - писал он Марксу и Энгельсу,- сводятся в конечном счете к тому, что я вообще написал “Франца фон-Зикингена”,. а не “Томаса Мюнцера” или какую-нибудь другую трагедию из эпохи крестьянских войн”[197]. Это действительно основное возражение Маркса и Энгельса. Они спорят против мысли Лассаля, будто причиной гибели Зикингена была его склонность к компромиссам, его индивидуальная “трагическая вина”. То, что Лассаль изображает как “вину”, есть на самом деле лишь необходимое последствие объективного классового положения Зикингена. “Он погиб потому, что восстал против существующего [строя] или, вернее, против новой формы существующего [строя] как рыцарь и как представитель гибнущего класса”[198]. Этим самым уже устранено представление Лассаля о трагедии революции вообще, для которой “Зикинген” является лишь внешним воплощением, и вопрос ставится так: что представляет собой действительный Зикингсн в классовых битвах своего времени? Ответ Маркса совершенно ясен[199]. Если отвлечься от специфически индивидуального в Зикингене, “то останется Гетц фон-Берлихинген. А в этом жалком субъекте мы имеем трагическую противоположность рыцарства с императором и князьями в ее адекватной форме, и потому Гёте был прав, избрав его героем”. В своей борьбе Зикинген “просто Дон-Кихот, имеющий историческое оправдание”. Это замечание необыкновенно поучительно: оно ярко освещает весь комплекс принципиальных разногласий между Марксом и Лассалем и в то же время показывает, как относились они в этих вопросах к Гегелю и его последователям. Разногласие ясно проявляется в эстетическом понимании Гетца Фон-Берлихингена, в суждениях о Гёте, тем более, что в политической оценке Гетца как “жалкого субъекта” оба - и Маркс и Лассаль - вполне сходятся. Маркс хвалит Гёте, как мы видели, за то, что в лице Гетца он выбрал такого героя, в котором исторический конфликт рыцарства с императором и князьями получает свое адекватное выражение. Тут Маркс в известном смысле находится в согласии с Гегелем. Гегель пишет: “То, что Гёте выбрал своей основной темой это столкновение, эту коллизию средневековой героической эпохи с подчиненной законам современной жизнью, свидетельствует о его великом чутье. В самом деле: Гетц, Зикинген - это еще герои, которые хотят, опираясь на свою личность, на свою отвагу и на свое прямое чувство права, самостоятельно урегулировать условия жизни в более тесной и более широкой сфере; но новый порядок вещей делает самого Гетца неправым и приводит его к гибели, ибо только рыцарство и феодальные отношения являются в средние века подлинной почвой для такой самосто ятельности”[200]. Эти рассуждения заканчиваются и у Гегеля ссылкой на Дон-Кихота. Таким образом при диаметральной противоположности в оценке Гетца (“жалкий субъект” и “герой”) как Гегель, так и Маркс считают Гетца и Зикингена представителями погибающей эпохи и усматривают поэтическую значительность произведения Гёте в том, что он выбрал своей темой типичный всемирно-исторический конфликт. Совсем иначе смотрит на дело Лассаль. В своем ответном письме Марксу и Энгельсу он, цепляясь за выражение “жалкий субъект”, решительно высказывается против похвалы Маркса но адресу Гёте и замечает, что “только отсутствием у Гёте исторического чутья” объясняется то, что он мог “сделать героем трагедии этого совершенно ретроградного молодца”[201]. Позиция Лассаля по отношению к Гегелю и Гёте весьма характерна для философствующих литераторов современной ему эпохи. Все они разрывают с историческим пониманием трагического у Гегеля и стремятся выработать общую концепцию трагедии, в центре которой стоит, как мы показали, революция, понимаемая чисто формально. Этот формализм вначале - до 1848 года - возникает на почве неясных (представлений о путях и задачах буржуазной революции, приближение которой многие либеральные идеологи чувствовали. Отсталость Германии помешала возникновению в ней буржуазного класса с революционным мужеством и решительностью английской буржуазии в XVII или французской в XVIII веке. Поэтому попытки идейно овладеть проблемами приближающейся революции принимали в Германии робкую и нерешительную форму: попытки эти шли в том направлении, чтобы заранее установить для революции “упорядоченные” пути, заранее устранить из нее “дикость” и “эксцессы”. Формализм в эстетике был одной из идеологических форм, отражавших это общественное состояние либеральной буржуазии Германии. При помощи формального понимания трагического из “всеобщих человеческих законов” всемирной истории выводится “разумный” конечный результат буржуазного развития (“славная революция” 1688 г. в Англии, июльская монархия во Франции). Переход за эту границу- влево или вправо - представляется как “вечно-человеческая” трагическая вина. Развитие немецкой буржуазии после 1848 года нашло в этой теории трагического весьма подходящий способ идеологической капитуляции перед “бонапартистской монархией” Гогенцоллсрнов. Абстрактно-формальные элементы трагедии должны были подвергнуться дальнейшей переработке в духе мистической философии истории. К чему ведут подобные взгляды мы уже вкратце показали на примере двух типичных современников Лассаля - эстетика Фишера и поэта Геббеля. К сказанному остается прибавить, что для Фишера, с его чисто формальным понятием трагического, и Гетц и крестьянские войны являются возможными темами трагедии[202]. У консервативного же Геббеля формальное понимание трагедии заостряется настолько, что трагическая коллизия приближается к “первородному греху”, и с драматической точки зрения становится совершенно безразличным, “погибает ли герой жертвой высокого или низкого стремления”,[203] - путь, ведущий от Гегеля через его последователей к Шопенгауэру. Лассаль, принципиально стоящий на почве этого формального понимания трагического, делает отчаянные усилия спастись от -реакционных последствий своего отправного пункта, извлечь из формального определения трагического революционное содержание. Но все его усилия, разумеется, безуспешны. Чтобы не оказаться в плену у реакционного “объективизма”, у метафизической апологии “существующего”, он вынужден броситься в объятия морализирующего субъективизма. Суждение же Маркса о Гёте есть результат объективно-исторического анализа. Он отнюдь не отбрасывает просто в сторону анализ этого факта у Гегеля (или в художественном творчестве Гёте), хотя Маркс и ставит Гегеля “на ноги”, то есть переводит его философию трагического на язык исторического материализма, и видит яснее, чем кто-нибудь, филистерскую ограниченность Гегеля. Напротив, суждение Лассаля, несмотря на его внешнее согласие с Марксом, остается морализирующим отвлеченным суждением[204]. Но вернемся к самой сути дискуссии. С точки зрения Маркса должен быть поставлен вопрос: какая трагедия может возникнуть на подобной основе? По Марксу, она заключается в следующем: ”…Зикинген и Гуттен должны были погибнуть, потому что они и споем воображении были революционерами (последнего нельзя сказать о Гетце), и совершенно так же, как образованное польское дворянство 1830 г., стали, с одной стороны, проводниками современных идей, а с другой стороны, на деле представляли интересы реакционного класса”[205]. Это значит, что Зикинген не мог ввиду своей классовой позиции в качестве рыцаря действовать иначе: “Если бы on начал его иначе, то он должен был бы непосредственно, и притом с самого же начала апеллировать к городам и крестьянам, т. е, как раз к тем классам, развитие которых равносильно отрицанию рыцарства”[206]. Энгельс, разобравший эту сторону вопроса еще подробнее, чем Маркс, принимает на минуту наиболее благоприятное для Лассаля предположение, что Зикинген и Гуттен ставили себе целью освободить крестьян. Но тогда “…получается, - продолжает он, - то трагическое противоречие, что оба они стояли между дворянством, бывшим решительно против этого, с одной стороны, и крестьянами - с другой. В этом и заключалась, по-моему, трагическая коллизия между исторически необходимым требованием и практической невозможностью его осуществления.” (последняя фраза подчеркнута мной. - Г. Л.)[207]. Из всего вышеизложенного легко убедиться, что “задуманная коллизия”, одобряемая Марксом, не имеет ничего общего с подлинной темой Лассаля и даже диаметрально противоположна ей. Остановимся подробнее на вопросе о крестьянской войне, взятой, как этого желал Лассаль, в связи с революцией 1848 года. Аналогия между этими двумя событиями вовсе не принадлежит самому Лассалю. Энгельс провел уже эту параллель в своем этюде о “Немецкой крестьянской войне” в “Обозрении новой рейнской газеты” (1850 г.). То, что Маркс и Энгельс в своей полемике с Лассалем то-и-дело возвращаются к вопросу о Мюнцере, вытекает из их отношения к революции 1848 года, то есть к буржуазной революции и к задачам пролетариата в буржуазной революции. Энгельс показывает это при анализе позиции Мюнцера: “Самое худшее, что может случиться с вождем крайней партии, это такое стечение обстоятельств, при котором он вынужден взять в свои руки управление в эпоху, когда движение еще не созрело для господства того класса, представителем которого он является… Он неизбежным образом оказывается перед неразрешимой дилеммой: то, что он может сделать, противоречит всему прежнему его поведению, его принципам и непосредственным интересам его партии; а то, что он должен сделать, невыполнимо… Он должен в интересах самого движения отстаивать интересы чуждого ему класса и отделываться от своего собственного класса фразами и обещаниями, уверять его, что интересы этого чуждого класса являются его собственными интересами. Кто попал в это ложное положение, тот погиб безвозвратно”[208]. Энгельс таким образом показывает исторический характер трагедии Мюнцера. Объективные и субъективные факторы этой трагедии для него конкретно-историчны: как экономическое состояние и классовые отношения в Германии в 1525 году, так и неизбежные, но тем не менее ложные, трагические иллюзии Мюнцера относительно возможности социалистического переворота. Трагедия Мюнцера вытекает, как это доказывает Энгельс, из исторически обусловленной коллизии этих объективных и субъективных факторов. Для Энгельса она служит основанием для важных стратегических и тактических выводов, которые - разумеется, с необходимыми изменениями - применимы к другим ситуациям, отражающим более высокое историческое развитие, следовательно, также и к буржуазной революции 1848 года. При этом в центре его интересов, естественно, стояли правильная стратегия и тактика пролетариата в буржуазной революции и процессе перерастания последней в революцию пролетарскую. Конкретные выводы, которые Энгельс делает из трагедии Мюнцера, заключаются в критике иллюзий последнего относительно социалистического характера революции 1525 года. Практическое значение этой критики обнаруживается с тем большей ясностью, чем сложней становится со временем революционная обстановка, ибо тем значительнее роль пролетариата в последовательном проведении буржуазной революции и тем актуальнее и конкретнее вырастает из этого завершения буржуазной революции возможность перерастания последней в революцию пролетарскую. Энгельсовская критика иллюзий Мюнцера относится поэтому к иллюзорному - к трагически-иллюзорному - в действиях Мюнцера. Но Энгельс ни в коем случае не предостерегает против принятия боя при наличии не “созревшего” положения. Его критика скорее направлена к тому, что из всякой ситуации, даже “не созревшей”, должны извлекаться путем правильной тактики максимальные исторически возможные результаты. Поскольку Мюнцер действует решительно и геройски, он при всех своих неизбежно возникших иллюзиях - трагический герой. Но его трагедию не следует обобщать ни до степени трагедии всякой революции вообще (как это делал Лассаль), ни в смысле трагедии “не созревшей ситуации вообще” (как это делали Мартынов и Плеханов в отношении 1905 года). Из истории партии известно, какова была позиция Мартынова накануне первой русской революции. Применение, которое Мартынов делает из энгельсовского анализа восстания Мюнцера, на первый взгляд, ведет его как будто бы в сторону, противоположную теории Лассаля. Лассаль якобы отвергает “компромиссы” в революции, наоборот Мартынов как раз призывает к “благоразумной реальной политике”. Однако обе эти концепции сводятся к одному и тому же: они одинаково являются оппортунистическими извращениями революционной теории. В обоих случаях дух исторической конкретности сменяется идеалистической догматикой. И та и другая концепции отнимают у партии пролетариата возможность проявить свою ведущую роль в буржуазной революции и в процессе перерастания последней в революцию, пролетарскую. Лассаль выступает как противник правильной марксистской линии, оперируя “левыми” аргументами, Мартынов прямо извращает энгельсовскую критику иллюзий Мюнцера в сторону политики трусливого отступления перед перспективой победы в буржуазной революции 1905 года, трусливого отказа от участия РСДРП во временном революционном правительстве. “Все содержание брошюры Мартынова, - говорит Ленин, - …сводится к размалевыванию “ужасов” этой перспективы”[209]. Энгельс при этом выводится “лжесвидетелем в пользу хвостизма”. Дальше Ленин с величайшей ясностью показывает, в чем заключается извращение Мартыновым взглядов Энгельса: “Энгельс видит опасность в смешении вождем мнимо-социалистического и реально-демократического содержания переворота, а умный Мартынов выводит отсюда опасность того, чтобы пролетариат вместе с крестьянством брал на себя сознательно диктатуру в проведении демократической республики… Энгельс видит опасность в фальшивом, ложном положении, когда говорят одно, а делают другое, когда обещают господство одного класса, а обеспечивают на деле господство другого класса; Энгельс в этой фальши видит неизбежность безвозвратной политической гибели, а умный Мартынов выводит отсюда опасность гибели вследствие того, что буржуазные сторонники демократии не дадут пролетариату и крестьянству обеспечить действительно демократической республики… Энгельс говорит о политической гибели того, кто бессознательно сбивается с своей классовой дорог и на чужую классовую дорогу, а умный Мартынов, благоговейно цитируя Энгельса, говорит о гибели того, кто пойдет дальше и дальше по верной классовой дороге”[210]. Анализируя революции прошлого, Маркс и Энгельс всегда выводят из “несозревшей” ситуации те самообманы революционеров, заблуждающихся насчет действительного направления объективного, прогрессивно-революционного процесса, которые возникают как исторически неизбежные, ложные отражения этого процесса в сознании сторонников “крайней партии”. Таков анализ якобинцев у Маркса и таков же анализ положения Мюнцера у Энгельса. Этот анализ дает одновременно основу как для исторического понимания (и художественного изображения) прошлых революций, так и для извлечения правильных политических уроков из истории революционного движения. Наоборот, абстрактно-схематический неисторический взгляд в духе Лассаля, Мартынова, Троцкого приводит на практике к самому грубому предательству интересов народных масс, а в теории преграждает путь к понимании революций прошлого. Это может проявиться, смотря но исторической конъюнктуре каждого данного оттенка оппортунизма, либо в идеализировании прошлых революций и затушевывании специфических различий между различными ступенями развития, либо в искажении, умалении, опорочении их подлинно революционного характера. Во всяком случае, здесь всегда разрывается историческая связь, охватывающая как родство, так и различие сравниваемых ситуаций. Анализ положения Мюнцера у Маркса, Энгельса Ленина является конкретно-историческим. Последующее приложение их учения к новым фактам зависит от той ситуации, к которой они прилагаются. Энгельс видел в 1850 году в проблеме Мюнцера mutatis mutantis - проблему революции 1848 года, как это, между прочим, видно из его рассуждений, следующих тотчас же после приведенного нами выше места. Но вступительная фраза этой цитаты показывает вместе с тем, что по всей этой (проблеме Энгельс видел только отражение определенной ступени революционного движения, определенного этапа революционного развития масс. Для Маркса и Энгельса анализ “трагического” положения “крайней партии” ни на минуту не заключал в себе “вечной” проблемы. Энгельс имеет здесь в виду только своеобразную позицию Мюнцера как вождя революционной “плебейской” партии, которая, “по крайней мере в мечтах, должна была выйти за пределы едва зарождавшегося тогда современного буржуазного общества”[211]. Но аналогия с 1848-1849 годами распространяется у Маркса и Энгельса лишь на определенные конкретные моменты классовых отношений и на вытекающие отсюда стратегические и тактические проблемы, а стало быть, лишь на определенные стороны классовой подоплеки мюнцеровской позиции. Им и в голову не приходило рассматривать гибель Мюнцера как трагедию революции вообще. “Коммунистический манифест” начертал еще до событий 1848 года ясную программу действий “крайних партий”, а после поражения революции, в ожидании нового революционного подъема, Маркс устанавливает на основе вполне конкретной самокритики, что его общий прогноз целиком оправдался. Правда, Маркс устанавливает точно так же, что одновременно с успехами произошло и значительное ослабление Союза коммунистов и в результате - “…рабочая партия потеряла свою единственную прочную опору… и… подпала, таким образом, целиком под власть и руководство мелкобуржуазных демократов”[212]. То же самое “Обращение” дает точные фактические директивы, нужные для того, чтобы обеспечить правильное отношение рабочей партии к различным классам ,и партиям во всех-фазах нового революционного подъема. Трагедия Мюнцера является таким образом для Маркса и Энгельса трагедией ситуации, принадлежавшей уже тогда историческому прошлому. Если же они все-таки выдвинули ее на первый план (и, как мы видели, не только в споре о “Зикингене”), то это объясняется теми внутренними аналогиями между этой ситуацией и революцией 1848 года, которые неоднократно вскрывались Энгельсом. Подытожить уроки немецкой революции 1848 года и внедрить их в сознание своих сторонников было центральной задачей всей деятельности Маркса и Энгельса после поражения революции. В деле собирания сил Лассаль еще играл для Маркса и Энгельса в этот период известную роль. Поэтому его попытка подойти к этим вопросам с помощью художественного творчества должна была встретить их одобрение, но именно поэтому же естественно было их желание убедить Лассаля в коренной ошибочности его концепции. Итак, эстетическое на первый взгляд разногласие относительно выбора Мюнцера или Зикингена в качестве героя трагедии подводит к другому вопросу: усматривать ли главное затруднение революции в экономической, идеологической, и организационной слабости самого революционного класса[213] или же считать вместе с Лассалем центральной проблемой “дипломатию”, “реальную политику” вождей в отвлеченно взятой революционной ситуации. Для Маркса и Энгельса возникает, вопрос о союзниках последовательно революционного класса, которых они ищут в крестьянстве. Лассаля же интересует вопрос о способности известного “интеллигентного” промежуточного слоя руководить всеми недовольными существующим режимом классами, причем центральной трагической проблемой у него оказывается связанность этих вождей со “старым” миром, трудность для них “совлечь с себя ветхого Адама”. Короче говоря, история и политика растворяются в этико-психологическом вопросе. Маркс и Энгельс осуществляют таким образом действительную самокритику “крайнего”, единственного подлинно революционного крыла революции 1848 года, они вскрывают объективные условия крушения революции, опираясь на беспощадный классовый анализ. Лассаль подвергает критике колеблющийся (в силу объективно-экономических условий), “дипломатирующий” “реально-политический” “центр”. При этом оказывается, что сам Лассаль целиком охвачен иллюзиями мелкобуржуазной интеллигенции, ее отвлеченной постановкой всех революционных проблем. Реальные движущие силы революции, ее настоящих вождей он не замечает. Поэтому даже критика мелкобуржуазного либерализма оказывается у Лассаля чем-то очень далеким от позиции пролетарского революционера. В своем общем мировоззрении Лассаль останавливается на чисто идеологической интерпретации исторического процесса, что и приводит его по содержанию к теме “Зикинген”, а с эстетически-формальной стороны- к морализирующему пафосу, к “трагической вине”, к драматическому стилю Шиллера. Как Маркс, так и Энгельс ставят в своих письмах вопрос о шиллеровском стиле в “Зикингене” Лассаля. Тем самым дискуссия приобретает более эстетическое направление, не теряя, однако, своей тесной связи с рассмотренным выше основным разногласием. В самом деле, главнейшая композиционная ошибка, отмечаемая Марксом и Энгельсом у Лассаля, заключается, по Марксу, в следующем: “Дворянские представители революции, - за чьими лозунгами единства и свободы все еще скрывается мечта о старой империи и кулачном праве,- не должны были бы, следовательно, в такой мере сосредоточивать на себе весь интерес, как это происходит в твоей драме. И, наоборот, представители крестьян (особенно их) и революционных элементов городов должны были бы составить весьма существенный активный фон” [214]. Совершенно в таком же духе пишет Энгельс, похвалив сначала Лассаля за изображение князей и т. д.: ”… так называемые, официальные элементы тогдашнего движения. Но я считаю, что Вами недостаточно подчеркнуты неофициальные плебейские и крестьянские элементы и сопутствующее им их теоретическое выражение”[215]. После всего вышесказанного ясно, в чем подлинная суть этих эстетических, композиционных возражений. Маркс и Энгельс стараются использовать каждый поворот дискуссии, чтобы с самых различных точек зрения убедить Лассаля в ошибочности его понимания революции. Так, Энгельс вслед за приведенной нами цитатой указывает, что цель Лассаля - изобразить в лице Зикингена героя “политического освобождения и национального величия”-была бы достигнута гораздо лучше с помощью изображения крестьянской войны, ибо “Крестьянское движение, - говорит Энгельс,-было в своем роде столь же национально и было в такой же степени направлено против князей, как и движение дворянства, а огромный размах борьбы, в которой оно потерпело поражение, резко контрастирует с той легкостью, с какой дворянство, бросив Зикингена на произвол судьбы, примирилось со своим историческим призванием - раболепством”[216]. И далее Энгельс объясняет выпадение из лассалевской драмы подлинно трагического элемента в судьбе Зикингена именно этой “недооценкой крестьянского движения”. Еще решительнее выражает эту мысль Маркс. Он упрекает Лассаля в том, что тот, как указывает уже самый выбор темы о Зикингене, не возвышается лад буржуазным пониманием проблемы буржуазной революции. Лассаль не понимает роли пролетариата в руководстве и максимальном развязывании возможностей буржуазно-демократической революции. “Тогда ты мог бы, - пишет Маркс вслед за приведенным выше местом об игнорировании крестьян, - в гораздо большей степени давать высказывать как раз наиболее современные идеи в их самой наивной форме, между тем как сейчас основной идеей остается в сущности, кроме религиозной свободы, национальное единство-”. В заключение он пишет: “Не совершаешь ли ты сам до известной степени, подобно твоему Францу фон-Зикингену, дипломатич ескую ошибку, ставя лютеранск о-рыцарскую оппозицию выше плебейско -мюнцеровской?”[217] Переходя в заключение, казалось бы, уже к чисто эстетической стороне дискуссии, к критике шиллеровского стиля в драме Лассаля, мы видим, что и эта сторона вопроса имеет свое классовое содержание. Не случайно Маркс вставил свою критику стиля драмы между двумя последними из приведенных нами мест. Он делает здесь Лассалю следующий упрек: “Тебе волей-неволей пришлось бы тогда в большей степени шекспиризировать, между тем как теперь основным твоим недостатком я считаю то, что ты пишешь по-шиллеровски, превращая индивидуумы в простые рупоры духа времени”[218]. Это суждение тесно связано с упреком в дипломатической игре с революцией. Маркс указывает здесь весьма осторожно, вполне оставаясь в рамках эстетической дискуссии, на связь абстрактно-морализирующего идеализма Лассаля с его политическим оппортунизмом. Было бы, следовательно, большой ошибкой видеть в выдвижения Шекспира против Шиллера чисто эстетический вопрос или вместе с Мерингом объяснять это пристрастием Маркса и Энгельса к Шекспиру. Меринг в посвященной этому вопросу статье[219] пишет, что “Лассаль был не в меньшей мере, чем Маркс и Энгельс, учеником Фихте и Гегеля”, он затушевывает некоторые существенные стороны философского антагонизма между Марксом, Энгельсом и Лассалем. Лассаль действительно вернулся в философской области к Фихте, как в эстетической он возвращается к Шиллеру, между тем как Маркс и Энгельс видели в Фихте и Шиллере теоретиков, уже преодоленных Гегелем, и после того как диалектика, стоявшая у Гегеля “на голове”, 6ь1ла поставлена на ноги, - уже окончательно отошедших в прошлое. Поэтому Меринг совершенно искажает все, объясняя, с одной стороны, “антипатию” Маркса к Шиллеру “обстоятельствами”, а с другой - усматривая даже в этом пункте какое-то превосходство Лассаля, поскольку он “различает между Шиллером и его буржуазными толкователями”. Нет, Маркс и Энгельс отвергали в лице Шиллера (и в связи с этим в лице Канта и Фихте) вполне определенную конкретную ступень развития немецкой идеологии. Что это отрицательное отношение имеет и свои эстетические стороны, ясно само собой. Маркс и Энгельс были слишком цельными личностями, чтобы общие основы их миросозерцания могли остаться без влияния на их чисто субъективные оценки, на их симпатии и антипатии, на их эстетическое одобрение или неодобрение. Такова, например, суровая критика, которой Маркс подвергает “излишние рассуждения отдельных лиц о самих себе” (что, как совершенно правильно подчеркивает Маркс[220], обращаясь к Лассалю), “проистекает от твоего пристрастия к Шиллеру”, особенно в изображении женщин. Но решающий момент в выдвижении Шекспира против Шиллера заключается для Маркса и Энгельса в том, что требуемое ими от драмы мощное, реалистическое изображение исторических битв такими, как они действительно происходили, наглядное изображение действительных движущих сил революции, действительных объективных конфликтов возможно только с помощью тех поэтических средств, которые Маркс обозначает здесь словом “шекспиризирование”. Еще подробнее, чем Маркс, касается этого вопроса в своем письме к Лассалю Энгельс. Вот что он пишет о характере драмы: “Вы совершенно справедливо выступаете против господствующей ныне плохой индивидуализации, которая сводится к мелочному умничанью и составляет существенный признак выдыхающейся литературы эпигонов. Мне кажется, однако, что личность характеризуется не только тем, что она делает, но и тем, как она это делает; и в этом отношении идейному содержанию драмы не повредило бы, по моему мнению, если бы отдельные характеры были несколько резче разграничены -и острее противопоставлены друг другу. Характеристика …у древних авторов в наше время уже недостаточна, и тут, по моему мнению, было бы не плохо, если бы Вы несколько больше учли значение Шекспира в истории развития драмы”[221]. Это место, в связи с советом Маркса побольше “шекспиризировать” и с другим местом из письма Энгельса[222], где вопрос об изображении “тогдашней, поразительно пестрой плебейской общественности” увязывается с тем же вопросом о шекспировском стиле, вполне выясняет, как нам кажется, связь этих решительных эстетических возражений Маркса и Энгельса с вышеизложенным. А, с другой стороны, мы уже выше показали, что возвращение Лассаля к Шиллеру связано со всей его концепцией революции, с самой сутью его миросозерцания. Однако вопрос о Шекспире настолько серьезен, что мы считаем необходимым остановиться на нем подробнее. Говоря о взгляде Гегеля на трагическое, мы уже отметили, что Маркс и в этом вопросе поставил диалектику (мистифицированную Гегелем) “на ноги”. Путь к этому мог быть только один: общественно-историческая конкретизация проблемы трагического. Правда, и у самого Гегеля трагедия есть общественно-историческое явление, но (несмотря на всю ясность и конкретность в отдельных деталях) она остается у него облеченной в мистифицированную форму. Относя период трагедии, период “героев” ко времени до возникновения “гражданского общества” и усматривая в явлении трагического саморазложение этого периода, его переход в гражданское общество (ср. особенно “Феноменологию духа”), Гегель вполне сознательно локализует трагедию в рамках классической культуры. Ему удается, опираясь на переплетенность греческой трагедии с мифологией, выразить эту связь в отвлеченных и почти мифических философских терминах. (Шекспир является в эстетике Гегеля каким-то удивительным эпилогом к античности, чем-то вроде тех ricorsi, о которых говорит Вико.) Маркс ставит для прошлого момент диалектического разложения данного общественного строя в центр теории трагического. Трагическое есть выражение героической гибели великого общественного класса. Так, Маркс и Энгельс пишут, имея в виду именно Шекспира, хотя ,и не называя его по имени: “Если гибель прежних классов, например рыцарства, могла давать содержание для грандиозных трагических произведений искусства, то мещанство, естественно, не может дать ничего другого, кроме бессильных проявлений фанатической злобы и коллекции санчо-пансовских поговорок и изречений”[223]. Еще отчетливее выявляется исторический характер трагического в “Критике гегелевской философии права”, где трагедия и комедия рассматриваются как два последовательных этапа падения некогда великого общественного строя. Маркс пишет о том, какой интерес представляет борьба Германии для народов Запада, и говорит: “Для них поучительно видеть, как старый порядок, переживший у “их свою трагедию, разыгрывает теперь в Германии комедию, словно выходец с того света. Трагичной была его история, пока он был предсуществующей властью мира, а свобода была личным капризом, - словом, пока он сам верил и должен был верить в свою правомерность. Пока старый порядок боролся как существующий мировой порядок с еще только возникавшим миром, на его стороне было всемирно-историческое, а не личное заблуждение. Его гибель была поэтому трагична”. Однако наряду с этой формой трагедии Маркс и Энгельс выдвигают в своей полемике с Лассалем второй ее тип. У Гегеля трагический герой был всегда защитником общественного строя, обреченного на гибель историческим развитием. Из вышеприведенного места видно, что по отношению к древнему миру ,и средним векам Маркс должен был освободить этот взгляд Гегеля от идеалистической формы (напомним конкретно-историческую оценку Гетца фон-Берлихингена у Маркса). Но для нового времени у Гегеля вовсе не было идеи трагедии и не могло ее быть. Ибо осуществление идеи в государстве, возникновение гражданского общества, подчинение отдельного лица разделению труда и т. д. создают такие условия, при которых, с одной стороны, индивид является “не самостоятельным, целостным и в то же время индивидуально живым образом самого общества, но лишь ограниченным членом этого последнего”, а с другой - этот общественный строй настолько совпадает с разумом, что принципиальное восстание против него (например, Карла Моора у Шиллера) должно производить “мальчишеское” впечатление. Таким образом неприятие современной трагедии вытекает у Гегеля непосредственно из всего его взгляда на новое время, поскольку этот взгляд связывает прозаический неблагоприятный для поэзии характер современного “мирового состояния” с фактом самодостижения и самопостижения духа. А трагедия революционера в прошлом была для Гегеля еще более неприемлема[224]. Но именно здесь и возникает вопрос для Маркса, и Энгельса. Послегегелевская литература поставила, правда, вопрос о трагедии революции, пытаясь преодолеть гегелевский “конец истории”, и в эстетическом плане. Но в постановке этого вопроса она поднялась в лучшем случае только на ступень гегельянства, то есть поставила вопрос в такой форме, которая оставляет неприкосновенным фундамент буржуазного общества. Отсюда либеральная двойственность Фишера и консервативная романтика исторической необходимости у Геббеля. Лассаль пытался, как мы знаем, разрешить проблему на основе ультра-революционного субъективизма (шил-леровская традиция). Ласаль понимает, правда, всю пустоту тех эстетических категорий, с помощью которых его современники думали преодолеть гегелевское положение о “непоэтическом> характере нового времени, но он может противопоставить им только риторический идеализм и субъективизм шиллеровского пафоса. Лассаль находит в эстетической области только эклектическое решение, ибо его основная позиция тоже проникнута эклектическим идеализмом. Зикинген должен быть, согласно его замыслу, революционным героем в духе Шиллера, объективно же этот герой гегелевской трагедии - представитель погибающего класса. (Эти противоречия остаются в драме неразрешенными.) Маркс и Энгельс исходили, как это показано выше, из материалистической переработки гегелевского понимания трагедии. Но не только из этого. У Гегеля была лишь одна форма трагедии. Маркс и Энгельс намечают и другой тип трагедии, к которому относится трагедия Мюнцера: трагический конфликт, который вытекает из исторически обусловленных революционных иллюзий Мюнцера. Это различие двух типов трагедии и в эстетическом смысле необходимо связано с материалистической переработкой гегелевской теории трагического; трагедия (и комедия) оказывается поэтическим выражением определенных фазисов классовой борьбы. Второй тип трагического снимает вместе с тем гегелевскую характеристику современности как “непоэтичной”, но осуществляет это в духе диалектического материализма. Что “капиталистическое производство враждебно некоторым отраслям духовного производства, каковы искусство и поэзия”[225], - это Маркс подчеркивал неоднократно. И факт этот нельзя преодолеть ни “примирительным” реализмом, ни субъективным идеализированием, а только революционным реализмом, раскрывающим внутренние противоречия капиталистического развития с беспощадной откровенностью и революционно-критической правдивостью. Это - поэзия революционного сознания, уяснившего себе основы дальнейшего развития. Отношение Маркса и Энгельса к трагедии “несозревшей” революционной ситуации имеет громадное значение. В противовес унылым филистерам, восклицающим вместе с Плехановым: “Не надо было браться за оружие!” - Маркс одинаково энергично подчеркивает неумолимую историческую необходимость, явившуюся причиной гибели Мюнцера, и вместе с тем не менее реальную необходимость борьбы и положительное прогрессивное значение того факта, что борьба была предпринята м мужественно предпринята. Вот что писал Маркс о парижской коммуне: “Творить мировую историю было бы, конечно, очень удобно, если бы борьба предпринималась только под условием непогрешимо благоприятных шансов… Деморализация рабочего класса в последнем случае (то есть если бы рабочие не ответили на поставленную буржуазией альтернативу открытой борьбой. —Г. Л.) была бы гораздо большим несчастьем, чем гибель какого угодно числа “вожаков”. Борьба рабочего класса с классом капиталистов… вступила благодаря Парижской коммуне в новую фазу… Пусть сравнят с этими парижанами, готовыми штурмовать небо, холопов германско-прусской священной римской империи…”[226] Трагедия истинно народных революционеров прошлого черпает свой пафос именно из того обстоятельства, что через крушение героических попыток восстания и через их “беспощадно основательную” самокритику движения происходит переход к высшим формам борьбы, к достижению победы. “Социальная революция” может поэтому, как пишет Маркс в “18 брюмера”, “почерпнуть свою поэзию… только из будущего”. Итак, Маркс и Энгельс критикуют Лассаля, во-первых, за то, что он как запоздалый представитель немецкого классицизма выбрал трагедию первого типа, - трагедию, признаки которой описаны в “Эстетике” Гегеля; во-вторых, они критикуют его за то, что, раз уже выбрав тему “Зикинген”, а не “Мюнцер”, он не сделал из нее всех выводов и не изобразил героя погибающего класса именно как такового. Шекспир, великий поэт периода нисходящего средневековья, может при этом служить художественным прообразом для обеих возможностей, между тем как шиллеровский стиль может привести лишь к затемнению и искажению тех реальных движущих сил классовой борьбы, материалистический анализ которых один только способен явиться фундаментом для действительно поэтической композиции. Но из всего этого, конечно, не следует, что в своей критике шиллеровской манеры Лассаля Маркс и Энгельс стояли на одном уровне с теми буржуазными критиками, которые также упрекали Лассаля в “абстрактности”, но в своих требованиях оставались на точке зрения “дурной индивиду ализации”[227]. В борьбе с подобным “реализмом” Энгельс признал себя солидарным с Лассалем. Для всеобъемлющей широты критики Маркса и Энгельса характерно то, что в борьбе против лассалевского идеализма они одновременно клеймят и ложный литературный реализм. Они очень ясно видят, что даже абстрактно-риторический стиль драмы Лассаля может, при всей его ограниченности, оказаться выше того мелочного умничания, которое мы видим в “реализме” немецкой буржуазной литературы послеклассической поры. Возврат Лассаля к Шиллеру заключает в себе известный, исторически понятный смысл, поскольку он означает оппозицию против жалкого компромисса немецкой буржуазии, который получил достойное выражение в теории и практике мелочного литературного реализма того времени. Но в более глубоком смысле этот возврат к Шиллеру содержит в себе фальшивую тенденцию, так как он знаменует собой чисто буржуазное понимание проблемы буржуазной революции.”

Перевод из: György Lukács, «Литературные теории XIX века и нигилизм», 1937. Оригинал на marxists.org.