Skip to content

История Литературы и Литературная Критика

Источник: György Lukács, «Литературные теории XIX века и нигилизм» (1937) Оригинал: http://mesotes.narod.ru/Luc-text.htm Перевод: Русский перевод с marxists.org

Литературы и Литературная Критика

Вскоре после появления первой и вместе с тем наиболее значительной книги Франца Меринга по истории литературы, его “Легенды о Лессинге”, Фридрих Энгельс написал ему чрезвычайно интересное письмо, где в самой бережной форме, но весьма резко по существу отметил недостатки его метода. Энгельс пишет: “Вообще же нахватает только одного пункта, который, впрочем, в вещах Маркса и моих тоже большей частью бывает недостаточно подчеркнут и по отношению к которому на всех нас лежит одинаковая вина. Дело в том, что все мы делали, и должны были делать, главное ударение на выведении политических, правовых и прочих идеологических представлений и вызываемых этими представлениями действий из основных экономических фактов. При этом, увлекшись сутью дела, мы не уделили достаточно внимания формальной стороне- тому способу, каким эти представления и т. д. возникают в действит ельности”[296]. Такого рода замечания встречаются неоднократно в письмах Энгельса. Энгельс неоднократно выступает против манеры молодых марксистов выводить идеологические формы из экономических условий механически, без учета сложных посредствующих звеньев и взаимодействий, при этом, как он выражается, “получалась подчас удивительная чепуха”. Мы имеем здесь дело с невниманием к тем методологическим принципам, которые были подробно изложены Марксом во введении к “Критике политической экономии”, - там, где он говорит о неодинаковом отношении развития материального - производства, к художественному [297], Маркс вскрывает на нескольких конкретных примерах противоречивый характер этого развития, а вместе с тем указывает чрезвычайно ясно и точно путь к разрешению этих противоречий: “стоит лишь выделить каждое из них. и они уже объяснены”[298]. В подходе Меринга к истории литературы очень часто и не случайно отсутствует эта правильная спецификация. Она отсутствует главным образом потому, что самый экономический анализ у Меринга часто бывает схематичен и скуден. Меринг, проявлявший нередко очень тонкое чутье в понимании специфических черт отдельных литературных явлений, сам сознавал в себе этот недостаток и все время делал попытки преодолеть его. Но уже известные нам ошибки его методологии мешали ему исправить этот недостаток правильным марксистским способом. Из попыток Меринга преодолеть чересчур прямолинейный характер связи между базисом и надстройкой получалась таким образом только комбинация механической “социологии” и чисто биографической психологии. При отсутствии подлинно диалектического понимания развития общества переходы от идеалистических конструкций к вульгарному материализму вполне естественны. Чтобы восполнить проистекающие отсюда недостатки, Меринг привлекает биографический элемент. Однако внешне описанные индивидуальные “случайности” характера, условий жизни и личной судьбы сами по себе никак не могут заменить те конкретные и объективные посредствующие звенья, которые не были вскрыты с помощью социально-экономического анализа. В результате получаются мнимые объяснения, которые либо оставляют друг подле друга кричащие противоречия, либо подыскивают для них кажущееся психологическое разрешение. Это вовсе не означает, конечно, что все работы Меринга таковы. Он дал ряд захватывающих и блестящих характеристик, в которых ему удалось посредством марксистского анализа объективных общественных проблем разрушить старые легенды, состряпанные с помощью биографически-психологического метода, и поставить на их место историческую истину. Укажем в виде примера на его превосходный анализ переписки Гёте с Шарлоттой фон-Штейн: Меринг очень правильно и вполне по-марксистски показал, что веймарская “трагедия” Гёте, его “бегство” в Италию не имеют ничего общего со знаменитой легендой о его “любовной трагедии”, что в действительности оно было вызвано крушением планов буржуазного просветителя Гёте, мечтавшего посредством влияния на Карла-Августа осуществить в веймарском масштабе свои общественно-политические идеалы. И все же чрезмерное упрощение хода экономического развития, уже отмеченное нами у Меринга, должно было, разумеется, оказать самое отрицательное влияние на всю его концепцию истории литературы. Это упрощение решительно повлияло на его оценку периодов и течений буржуазной литературы. Со времени Маркса и Энгельса не было, вероятно, ни одного немецкого марксиста, который бы так зорко подметил идеологический упадок немецкой буржуазии и подверг его такой неумолимой критике, как Меринг; ведь сознание этого упадка было, как мы знаем, одним из решающих мотивов, заставивших его примкнуть к рабочему движению. Однако изображение этого процесса упадка остается у него не только схематичным и слишком прямолинейным, но и самый анализ не выходит большей частью из чисто идеологических рамок. Меринг разбирает, например, в “Легенде о Лессииге” эстетические проблемы в связи с классовой борьбой немецкой буржуазии и резко противопоставляет при этом эпоху Густава Фрейтага Лессингу и его времени. Но вот как Меринг характеризует этот переход: “Из сказанного видно также, как Фрейтаг перекочевывает из идеалистического века немецкой буржуазии в маммонистический”. Эта периодизация страдает не только тем недостатком, что исходит из идеологического фактора, ибо она идеализирует, с одной стороны, раннюю стадию развития немецкой буржуазии, а с другой - не замечает противоречивого стремления вперед, противоречивого прогресса, характеризующего “маммонистский” период. В этой своей основной схеме развития немецкой буржуазии Меринг настолько связан своими юношескими воззрениями, что он не способен понять и оценить те чрезвычайно ясные указания, которые дали Маркс и Энгельс для правильного понимания идеологии немецкой буржуазии. В послесловии ко второму изданию “Капитала” Маркс анализирует те моменты экономического развития и классовой борьбы, которые - в разных странах, разными способами-уничтожили возможность беспристрастного экономического исследования и поставили на его место апологетику. Что именно здесь ключ к разгадке противоречий в развитии немецкой буржуазной культуры, не подлежит ни малейшему сомнению. Но так как Меринг исходил из своего юношеского - навеянного Лассалем - представления о “маммонистской” фазе развития немецкой буржуазии, то он и не мог дать здесь действительно конкретного анализа. Более того, идеализирование классического периода литературы в Германии, и особенно идеализирование Шиллера (тоже общее у Меринга с Лассалем), вовлекает его в такие же неразрешимые противоречия, какие мы отметили выше, говоря о его отношении к Канту. Интересно, что Меринг не включил в свое издание посмертных рукописей Маркса и Энгельса чрезвычайно важную статью молодого Энгельса о Гёте. В своих “Эстетических экскурсах” он, правда, опубликовал некоторые места из нее, но лишь для того, чтобы полемизировать против них, особенно против взгляда Маркса и Энгельса на идеологию Шиллера как на “бегство”, “которое в конце концов свелось к замене пошлого убожества высокопарным”. Не только в своем комментарии к этому месту, но и по другим поводам Меринг выступил очень резко против этого взгляда Энгельса. В статье “Шиллер и великие социалисты” Меринг говорит, что в борьбе Маркса и Энгельса против Грюна и К° (статья Энгельса представляет собой критический разбор биографии Гёте, написанной “истинным социалистом” Грюном) они “недооценили самого Шиллера…” Наоборот, Лассаль “относится к нему с меньшей предвзятостью… он проводит грань между Шиллером и его буржуазными комментаторами [299]. Но эстетика Шиллера носит характер бегства от действительности. И поэтому Меринг-революционер вынужден - в неразрешимом противоречии со своим общим взглядом на Шиллера, со своей лассальянской защитой Шиллера против критики Маркса и Энгельса - капитулировать местами перед взглядом Маркса. Мерили пишет в конце своей биографии Шиллера: “Нельзя смешивать эстетически-философский идеализм Шиллера с исторически-философским идеализмом Фихте и Гегеля. Шиллер бежал из ограниченной затхлой жизни в царство искусства, тогда как Фихте смелым порывом мысли хотел освободить эту жизнь от всего ограниченного и затхлого. Фихте открыто проповедывал атеизм, право на революцию, равенство всех людей, - то равенство, которое Шиллер допускал только в царстве эстетической видимости. И точно так же Гегель не бежал от современности, но, наоборот, старался понять ее в ее основных идеях и завоевал своей исторической диалектикой многочисленные области мысли. Шиллер смеялся над Фихте как над “исправителем мира”, но тем более основательной и меткой была критика, которой великий идеалист Гегель подвергнул идеализм Шиллера”[300]. В другой статье о Канте и Марксе Меринг заходил даже слишком далеко, усматривая в шиллеровском развитии философии Канта, в противоположность фихтевскому, предвестие шопенгауэровского филистерства, что столь же преувеличено в другую сторону, как и прежнее идеализирование Шиллера. Представление Меринга о “маммонистском” периоде немецкой буржуазии мешает ему также правильно понять противоречивое развитие немецкой литературы после революции 1848 года. А между тем Фридрих Энгельс в предисловии к третьему изданию своей “Крестьянской войны” (изданной впоследствии Мерингом) весьма ясно показал, где следует искать разрешение противоречий этого периода. Энгельс говорит там о “бонапартистской монархии”, в которую развилась прусская королевская власть. Отсылая читателя к своему “Жилищному вопросу”, он продолжает: “Но там я не отметил одного факта, который здесь имеет весьма существенное значение, а именно, что этот переход был величайшим шагом вперед, сделанным Пруссией после 1848 г., - настолько отстала Пруссия от современного развития. Она все еще оставалась полуфеодальным государством, а бонапартизм-уж во всяком случае современная государственная форма, которая предполагает устранение феодализма”[301]. Этот переход не был правильно понят немецким рабочим движением того времени, и Швейцер, так же как Либкнехт с Бебелем, впали в ошибки, правда противоположные, при оценке этого развития. Меринг как историк немецкого рабочего движения не был в. состоянии правильно понять этот процесс и дать марксистскую критику ошибок, сделанных лассальянцами и эйзенахцами. Совершенно так же не сумел он правильно изобразить этот поворот и в литературе. В своих “Литературно-исторических разведках” (1900 г.) он подробно разбирает историю литературы Адольфа Бартельса, нынешнего классика немецкого фашизма. и особенно останавливается на оценке Бартельсом Геббеля как крупнейшего поэта в период после 1848 года. Бартельс характеризует этот период, период Геббеля и Отто Людвига, как “серебряный век” немецкой литературы. Он возражает против взгляда, что это был период реакции, указывает на большой хозяйственный подъем, с которым связан литературный расцвет этого времени, изображает этот период как период возвращения к искусству. Меринг правильно чувствует, что тут перед нами “странная смесь истины и ошибок”[302]. Но вместе с тем Меринг сам впадает в те же противоречия, что и Бартельс, которого он так метко критикует в отдельных пунктах. Меринг дает, во-первых, всей этой эпохе ничего не говорящее общее название “послереволюционного периода”, а во-вторых, он не в состоянии, несмотря на весьма меткие отдельные замечания, подойти с настоящим марксистским пониманием к сложной личности таких поэтов, как Геббель. Меринг не идет дальше механического сопоставления “хороших” и “дурных” сторон Геббеля, его большого поэтического дарования и политической реакционности. Но даже этот реакционный характер Геббеля Меринг умеет правильно установить только там, где он проявляется с откровенной тенденциозностью (“Агнес Бернауэр”). Вообще же Меринг приходит к крайне расплывчатой и почти аполог етической формулировке: “Решающим пунктом .при этом является то, что Геббель так же плохо понимал революцию, как и контрре волюцию”[303]. Таким образом, если позволить себе эту шутливую формулировку, поэтическое величие Геббеля заложено в том, что он стоял ниже классовой борьбы своего времени, как Мольер стоял выше этой борьбы. Тут сказывается та же ограниченность Меринга как историка культуры, с которой мы уже столкнулись, когда говорили об его отношении к Ницше. Эта ограниченность заключается в том, что Меринг способен понять классовый интерес, а значит, и классовую идеологию только в их прямом выражении. Сложный ход неравномерного развития остается от него скрытым. Поэтому Меринг не понимает, что прочное влияние Геббеля на немецкую буржуазию, продолжающее и сейчас еще возрастать, основано на том, что Геббель был первым немецким поэтом, совершившим в большом стиле переход от гегелевской буржуазно-революционной конструкции истории (ее последним поэтическим отзвуком был “Зикинген” Лассаля) к мифически-иррациональной историософии как основе трагедии. И поэтому Геббель, несмотря на его политическую наивность в отдельных вопросах, метко вскрываемую Лерингом, поэтически оформил, далеко опередив свое время, главное направление идеологического развития немецкой буржуазии. Противоречивый характер перерастания Пруссии в “бонапартистскую монархию” породил противоречия в творческой личности Геббеля: он в одно и то же время предшественник мелкобуржуазно-революционной критики общественного строя у Генриха Ибсена и империалистического “неоклассицизма” немецкой драмы (Пауль Эрнст, Вильгельм фон-Шольц и др.), получившего признание лишь в фашистской Германии. У Меринга слишком тонкое чутье, чтобы не почувствовать этой двойственности Геббеля; он находится под обаянием крупного поэтического дарования Геббеля и вместе с тем критикует его реакционную идеологию. Меринг видит даже историческую связь и одновременно контраст между “Зикингеном” Лассаля и “Гигесом” Геббеля. Только этот контраст он понимает как чисто индивидуальное различие. “К сожалению, Геббелю,- говорит он о “Гигесе”, - при всей отличавшей его хитроумной диалектике, недоставало революционной диалектики, чтобы развить эту (лассалевскую - Г. Л.) коллизию”[304]. И он вставляет очень интересное замечание: “Вот почему не лишено известного смысла, что Бартелъсу и Мейеру “Гигес” напомнил не глубокую революционную правду революционера Лассаля, а некоторые выражения реакционера Бисмарка, которые он пускал в ход, чтобы выпутаться из затруднительного положения: так, Бартельсу “Гигес” напомнил “quieta nоn movere” (не приводи в движение того, что пребывает в покое), Мейеру - слово Бисмарка об “Imponde-rabilia” (невесомые, идеальные величины)”. Здесь, как повсюду, где Меринг сталкивается с влиянием бисмарковского периода “бонапартистской монархии” на немецкую литературу (например, при разборе эстетики натурализма), он резко и справедливо полемизирует против плоских апологетов бисмаркианства. Но его полемика все-таки остается узкой и ограниченной (подчас почти столь же ограниченной, какой была в свое время политическая критика Вильгельма Либкнехта), потому что он не понял противоречивого исторического значения бонапартистской монархии. Энергичная борьба против режима Бисмарка принадлежит к лучшим сторонам революционной традиции Меринга, и поэтому он безмерно возвышается над социал-демократическими “понимателями” и апологетами этого времени, появившимися в таком множестве за последние годы. Однако его борьба остается односторонней, недиалектичной. Поэтому и в вопросе о Геббеле Меринг может спастись только бегством в царство “чистого искусства”, за чтo он так порицает Бартельса. Вот заключительные слова Меринга о “Гигссе”: “Однако перед богатством блеска и красоты, проникающих эту пьесу, критика охотно умолкает; пока будет существовать немецкая литература, она будет считать эту трагедию одной из своих драгоценностей”. Схематическое упрощение проявляется у Меринга еще яснее в его отношении к романтике. Меринг сводит здесь весь вопрос к противоположности феодальной романтики и буржуазно-прогрессивных течении, догматически усваивая в этом пункте традицию передовых буржуазных критиков романтизма тридцатых и сороковых годов, вплоть до младогегельянцев. Меринг является таким образом самым резким противником Марксова взгляда на романтизм. Маркс еще в свой юношеский период[305] (в своей критике Гуго) вскрыл идеологические соединительные звенья между романтикой и XVIII веком, а впоследствии (в своих письмах с критическими заметками о Шатобриане) мастерски проследил эту связь и дальше. В то же время он с самого начала не только занял в борьбе против реакционного романтизма совсем другую, гораздо более глубокую и дальновидную позицию, чем младогегельянцы, но и вскрыл с замечательной проницательностью романтический элемент в их собственной критике романтизма. Этот взгляд на романтику как буржуазное течение основал у Маркса на глубокой и правильной, конкретной и многосторонней характеристике развития капитализма, в частности перехода феодального землевладения в капиталистическое. Уже в “Новой рейнской газете” Маркс пишет о развитии Германии: “В Германии борьба между централизацией и федеративным началом была борьбой между культурой нового времени и феодализмом. В Германии водворилось господство обуржуазившегося феодального строя в тот самый момент, когда образовались великие монархии на Западе”[306]. И таком же духе пишет Энгельс о последствиях крестьянской войны: “Капиталистический период начался в деревне как период крупного сельскохозяйственного владения на основе крепостного барщинного труда”[307]. Этими выводами из своих исследований Маркс и Энгельс наметили ту линию, по которой впоследствии Ленин, гениально развивая их учение, пришел к теории “прусского пути” капиталистического развития. Для Меринга чрезвычайно характерно, что он принимает к сведению экономические выводы Маркса и Энгельса и местами даже сам их использует, - например, когда он говорит, что в остэльбской Пруссии “феодальный землевладелец превращается в товаропроизводящего помещика”[308]. Но это остается у Меринга случайным правильным констатированием исторического факта и не проникает в его методологию, нисколько не изменяет схемы его очерка идеологических течений. И даже там, где Меринг правильно наблюдает идеологические последствия того факта, что землевладение уже капитализируется, но еще остается феодально-патриархальным, он оставляет это наблюдение неиспользованным. При этом весьма наивно сохраняется даже его обычная схема - прославление более отсталой, более “идеалистической” фазы и противопоставление фазе более развитой и более капиталистической. Поэтому Меринг может в своей “Легенде о Лессинге” говорить в романтически-восторженном тоне о симпатии Лессинга к восточно-померанским юнкерам. “Дворянство Восточной Померании,-пишет Меринг,- в противоположность дворянству Передней Померании, не было наиболее плохой разновидностью человеческого рода, - оно жило бедно и скромно, больше походило на крестьян, чем на помещиков, более патриархально обращалось с крепостными и не так эксплоатировало их; оно обладало не столько пороками, сколько добродетелями господствующего класса; поэтому вполне понятно, что Лессинг, скучавший среди берлинских мещан и оскорбляемый лейпцигскими денежными мешками, находил большое удовольствие в обществе Клейста или Тауэнцина из Кашубы, у которых не было ничего, кроме чести, шпаги и жизни, которые ставили на карту свою жизнь, которые скорее готовы были сломать свою шпагу, чем запятнать свою честь”[309]. И он даже прибавляет, переходя к современности: “Восточно-померанские юнкера из “Kreuz Zeitung” в смысле честного боевого мужества, рыцарского настроения стоят несравненно выше наемных капиталистических писак из “Фоссовой газеты”. Даже там, где характер этого класса выступает наиболее резко, говоря о прусском генерале Йорке, участнике наполеоновских войн, Меринг почти совершенно не замечает исторической диалектики, не замечает, что помещики критикуют и ненавидят капитализм с отсталой точки зрения, что их союз с более передовыми классами или их представителями возможен лишь в виде исключения, лишь в неразвитых условиях, лишь при таком строе, который для передовой буржуазии является экономически и социально уже превзойденной ступенью. Если сравнить это некритическое сочувствие Меринга Клейсту или Тауэнцину с тем, как Бальзак описывает гораздо более близких его сердцу старых вандейских борцов де-Геника или д’Эгриньона, то сразу станет ясно, насколько диалектичнее этот великий реалист понял подобную ситуацию. Изображение романтики не выходит у Меринга за пределы застывшей антитезы феодального и буржуазного. А там, где он пытается несколько конкретизировать проблемы, он не идет дальше описания внутренних антагонизмов, которые были вызваны борьбой против Наполеона с ее безнадежно запутанным клубком прогрессивных и реакционных тенденций. При этом Меринг забывает, что большая часть основных категорий романтики (романтическая ирония и т. д.) возникла еще до освободительных войн как идеологическое следствие общеевропейских сдвигов, вызванных термидорианским этапом французской революции. А во-вторых,- и это главное, - он совершенно забывает о романтике как общеевропейском духовном течении, не обращает никакого внимания на ее наиболее передовые формы, на английскую и французскую романтику. Это приводит нас ко второму главному возражению, которое Энгельс сделал против меринговской “Легенды о Лессинге”. Он требует, чтобы Меринг изобразил “местную историю Пруссии как часть общенемецкого убожества”[310]. И, развивая эту мысль, он дает очень ясное методологическое указание: “При изучении немецкой истории, которая ведь представляет собой одно сплошное убожество, я всегда находил, что лишь сравнение с соответствующими французскими эпохами дает в руки надлежащий масштаб, потому что там происходит как раз обратное тому, что у нас”. И он набрасывает далее сжатый обзор этих необходимых для исторического понимания контрастов между немецкой историей и французской, метод, который всегда применялся Марксом с огромной энергией в его передовых статьях в “Новой рейнской газете”. Эти критические соображения Энгельса прошли мимо Меринга совершенно бесследно. Несмотря на его универсальное знание всей европейской литературы, Меринг всегда рассматривает историю немецкой литературы с узкой, чисто немецкой, провинциальной точки зрения. И оттого, что он оставил без внимания критику Энгельса, его изображение немецкого убожества часто страдает схематичностью; оно вырождается в простую “социологию” быта в маленьких немецких государствах и городах, отнюдь не охватывая во всей широте тех проблем, которые, начиная с XVI века, составляли особенность капиталистического развития в Германии и которые неоднократно излагались с таким блеском Марксом и Энгельсом. Этот провинциализм, находящийся в теснейшей связи со всей идеалистической эстетикой Меринга, привет к тому, что в его истории литературы оставлен без всякого внимания великий революционный реализм Англии и Франции. Несмотря на то, что Мерингу из его занятий Лессингом или Гёте было отлично известно, какое решающее влияние оказал этот реализм на духовное развитие Германии, говоря о западных реалистах, он нередко извращает всю историческую перспективу. В этом отношении чрезвычайно характерно следующее место из статьи Меринга о Золя: “Натурализм Руссо и Дидро, как и Бальзака и Золя, имеет, несомненно, общую тенденцию: это бегство искусства из состояния общественного вырождения, возвращение в спасительные “объятия природы”[311]. Нам кажется, что наши слова об “извращении перспективы” слишком слабы для обозначения взгляда, который не признает, что Шиллер бежал от действительности, а для Дидро и Бальзака считает это бегство доказанным. Правда, Меринг делает различие между Руссо и Дидро, с одной стороны, и Бальзаком и Золя - с другой. “Те искали спасения от общественной гнили феодализма у природы, то есть у буржуазного общественного строя, тогда как эти ищут спасения от общественной гнили капитализма, не зная, где его найти. Поэтому те, несмотря на все, были оптимистами, эти же пессимистами”. Характеристика Бальзака как “пессимиста” стоит примерно на том же уровне, что и представления буржуазных историков политической экономии (например, Жида и Риста), зачисляющих в пессимисты Рикардо. На несравненно более высоком уровне стоит Меринг в своем изображении и критическом разборе натурадиетического движения в Германии. Здесь, где он принимал непосредственное участие в современной литературной борьбе, его инстинкт революционера проявлялся свободнее. К тому же его сравнение натуралистической “революции в литературе” с поэтическими отзвуками французской революции в Германии было относительно правильной ,и во всяком случае здоровой и трезвой реакцией против неумеренных поклонников немецкого натурализма. Кроме того, Меринг сам пережил появление в литературе международных предшественников немецкого натурализма - французских, скандинавских, русских, и это вынуждало его иногда к тому, чтобы измерять немецкие произведения масштабом соответствующих заграничных течений. К этому присоединяется еще, - отчасти как лично биографический мотив, - что Меринг в своей борьбе против коррупции печати ввязался в ожесточенную распрю с рядом буржуазных поклонников натурализма, бывших в то же время соучастниками и защитниками этой коррупции (Отто Брам и другие ученики Шерера). Во всяком случае, Меринг дает уже в своей брошюре “Капитал и печать” прекрасную и четко диференцированную критику немецкого натурализма. Разоблачив превозносившийся тогда роман Теодора Фонтана “Irrungen-Wirrungen” как неуклюжую апологетику капитализма и справедливо осмеяв Пауля Шпентера за его сравнение этого романа с “Коварством и любовью” Шиллера, он затем сопоставляет немецкий натурализм с более крупными реалистами - Золя, Ибсеном и Толстым. В самом немецком натурализме он различает два направления. Одно коренится “в демократической и социальной почве… стремится по-своему к честности и правде; оно хочет видеть вещи так, как они есть, но все же видит их однобоко, потому что не умеет почувствовать в сегодняшних бедствиях завтрашнюю надежду. Оно достаточно смело и правдиво, чтобы изображать преходящее так, как оно есть, но его судьба - ныне (в 1891 г.-Г. Л.) еще неизвестная - зависит от того, найдет ли оно в себе высшую смелость и высшую правдивость, чтобы изображать также и возникающее, то, что должно появиться и уже появляется каждый день… Наоборот, Другое направление целиком укоренено в капиталистической почве. От Линдау, Вихтера и К° оно отличается лишь по степени, но отнюдь не по своему характеру; оно есть лишь усиленное проявление капиталистического духа…”[312] В соответствии с этой своей установкой Меринг выступает тонким защитником радикальных тенденций в первый период натурализма. Он справедливо заступается за “Ткачей” и “Бобровую шубу” Гауптмана против его формалистических критиков. И лишь тогда, когда внутренняя пустота и апология капитализма открыто берут верх во всем натуралистическом течении, в особенности же после перехода натурализма к возрождению романтики, Меринг обрушивается на эту новейшую литературу с ядовитым и метким сарказмом. Правда, и здесь, несмотря на справедливость его критики, почти во всех отдельных пунктах, сказывается основной недостаток: Меринг осуждает новейшие литературные течения, но он не в состоянии вскрыть их социальные корни. Подобно тому как другие вожди левого крыла германской социал-демократии поздно заметили наступление империалистического периода и никогда не сумели правильно и до конца его понять, так и Меринг не сумел распознать характерные и специфические черты художественного распада в немецкой литературе империалистического периода.

Section titled “Вскоре после появления первой и вместе с тем наиболее значительной книги Франца Меринга по истории литературы, его “Легенды о Лессинге”, Фридрих Энгельс написал ему чрезвычайно интересное письмо, где в самой бережной форме, но весьма резко по существу отметил недостатки его метода. Энгельс пишет: “Вообще же нахватает только одного пункта, который, впрочем, в вещах Маркса и моих тоже большей частью бывает недостаточно подчеркнут и по отношению к которому на всех нас лежит одинаковая вина. Дело в том, что все мы делали, и должны были делать, главное ударение на выведении политических, правовых и прочих идеологических представлений и вызываемых этими представлениями действий из основных экономических фактов. При этом, увлекшись сутью дела, мы не уделили достаточно внимания формальной стороне- тому способу, каким эти представления и т. д. возникают в действит ельности”[296]. Такого рода замечания встречаются неоднократно в письмах Энгельса. Энгельс неоднократно выступает против манеры молодых марксистов выводить идеологические формы из экономических условий механически, без учета сложных посредствующих звеньев и взаимодействий, при этом, как он выражается, “получалась подчас удивительная чепуха”. Мы имеем здесь дело с невниманием к тем методологическим принципам, которые были подробно изложены Марксом во введении к “Критике политической экономии”, - там, где он говорит о неодинаковом отношении развития материального - производства, к художественному [297], Маркс вскрывает на нескольких конкретных примерах противоречивый характер этого развития, а вместе с тем указывает чрезвычайно ясно и точно путь к разрешению этих противоречий: “стоит лишь выделить каждое из них. и они уже объяснены”[298]. В подходе Меринга к истории литературы очень часто и не случайно отсутствует эта правильная спецификация. Она отсутствует главным образом потому, что самый экономический анализ у Меринга часто бывает схематичен и скуден. Меринг, проявлявший нередко очень тонкое чутье в понимании специфических черт отдельных литературных явлений, сам сознавал в себе этот недостаток и все время делал попытки преодолеть его. Но уже известные нам ошибки его методологии мешали ему исправить этот недостаток правильным марксистским способом. Из попыток Меринга преодолеть чересчур прямолинейный характер связи между базисом и надстройкой получалась таким образом только комбинация механической “социологии” и чисто биографической психологии. При отсутствии подлинно диалектического понимания развития общества переходы от идеалистических конструкций к вульгарному материализму вполне естественны. Чтобы восполнить проистекающие отсюда недостатки, Меринг привлекает биографический элемент. Однако внешне описанные индивидуальные “случайности” характера, условий жизни и личной судьбы сами по себе никак не могут заменить те конкретные и объективные посредствующие звенья, которые не были вскрыты с помощью социально-экономического анализа. В результате получаются мнимые объяснения, которые либо оставляют друг подле друга кричащие противоречия, либо подыскивают для них кажущееся психологическое разрешение. Это вовсе не означает, конечно, что все работы Меринга таковы. Он дал ряд захватывающих и блестящих характеристик, в которых ему удалось посредством марксистского анализа объективных общественных проблем разрушить старые легенды, состряпанные с помощью биографически-психологического метода, и поставить на их место историческую истину. Укажем в виде примера на его превосходный анализ переписки Гёте с Шарлоттой фон-Штейн: Меринг очень правильно и вполне по-марксистски показал, что веймарская “трагедия” Гёте, его “бегство” в Италию не имеют ничего общего со знаменитой легендой о его “любовной трагедии”, что в действительности оно было вызвано крушением планов буржуазного просветителя Гёте, мечтавшего посредством влияния на Карла-Августа осуществить в веймарском масштабе свои общественно-политические идеалы. И все же чрезмерное упрощение хода экономического развития, уже отмеченное нами у Меринга, должно было, разумеется, оказать самое отрицательное влияние на всю его концепцию истории литературы. Это упрощение решительно повлияло на его оценку периодов и течений буржуазной литературы. Со времени Маркса и Энгельса не было, вероятно, ни одного немецкого марксиста, который бы так зорко подметил идеологический упадок немецкой буржуазии и подверг его такой неумолимой критике, как Меринг; ведь сознание этого упадка было, как мы знаем, одним из решающих мотивов, заставивших его примкнуть к рабочему движению. Однако изображение этого процесса упадка остается у него не только схематичным и слишком прямолинейным, но и самый анализ не выходит большей частью из чисто идеологических рамок. Меринг разбирает, например, в “Легенде о Лессииге” эстетические проблемы в связи с классовой борьбой немецкой буржуазии и резко противопоставляет при этом эпоху Густава Фрейтага Лессингу и его времени. Но вот как Меринг характеризует этот переход: “Из сказанного видно также, как Фрейтаг перекочевывает из идеалистического века немецкой буржуазии в маммонистический”. Эта периодизация страдает не только тем недостатком, что исходит из идеологического фактора, ибо она идеализирует, с одной стороны, раннюю стадию развития немецкой буржуазии, а с другой - не замечает противоречивого стремления вперед, противоречивого прогресса, характеризующего “маммонистский” период. В этой своей основной схеме развития немецкой буржуазии Меринг настолько связан своими юношескими воззрениями, что он не способен понять и оценить те чрезвычайно ясные указания, которые дали Маркс и Энгельс для правильного понимания идеологии немецкой буржуазии. В послесловии ко второму изданию “Капитала” Маркс анализирует те моменты экономического развития и классовой борьбы, которые - в разных странах, разными способами-уничтожили возможность беспристрастного экономического исследования и поставили на его место апологетику. Что именно здесь ключ к разгадке противоречий в развитии немецкой буржуазной культуры, не подлежит ни малейшему сомнению. Но так как Меринг исходил из своего юношеского - навеянного Лассалем - представления о “маммонистской” фазе развития немецкой буржуазии, то он и не мог дать здесь действительно конкретного анализа. Более того, идеализирование классического периода литературы в Германии, и особенно идеализирование Шиллера (тоже общее у Меринга с Лассалем), вовлекает его в такие же неразрешимые противоречия, какие мы отметили выше, говоря о его отношении к Канту. Интересно, что Меринг не включил в свое издание посмертных рукописей Маркса и Энгельса чрезвычайно важную статью молодого Энгельса о Гёте. В своих “Эстетических экскурсах” он, правда, опубликовал некоторые места из нее, но лишь для того, чтобы полемизировать против них, особенно против взгляда Маркса и Энгельса на идеологию Шиллера как на “бегство”, “которое в конце концов свелось к замене пошлого убожества высокопарным”. Не только в своем комментарии к этому месту, но и по другим поводам Меринг выступил очень резко против этого взгляда Энгельса. В статье “Шиллер и великие социалисты” Меринг говорит, что в борьбе Маркса и Энгельса против Грюна и К° (статья Энгельса представляет собой критический разбор биографии Гёте, написанной “истинным социалистом” Грюном) они “недооценили самого Шиллера…” Наоборот, Лассаль “относится к нему с меньшей предвзятостью… он проводит грань между Шиллером и его буржуазными комментаторами [299]. Но эстетика Шиллера носит характер бегства от действительности. И поэтому Меринг-революционер вынужден - в неразрешимом противоречии со своим общим взглядом на Шиллера, со своей лассальянской защитой Шиллера против критики Маркса и Энгельса - капитулировать местами перед взглядом Маркса. Мерили пишет в конце своей биографии Шиллера: “Нельзя смешивать эстетически-философский идеализм Шиллера с исторически-философским идеализмом Фихте и Гегеля. Шиллер бежал из ограниченной затхлой жизни в царство искусства, тогда как Фихте смелым порывом мысли хотел освободить эту жизнь от всего ограниченного и затхлого. Фихте открыто проповедывал атеизм, право на революцию, равенство всех людей, - то равенство, которое Шиллер допускал только в царстве эстетической видимости. И точно так же Гегель не бежал от современности, но, наоборот, старался понять ее в ее основных идеях и завоевал своей исторической диалектикой многочисленные области мысли. Шиллер смеялся над Фихте как над “исправителем мира”, но тем более основательной и меткой была критика, которой великий идеалист Гегель подвергнул идеализм Шиллера”[300]. В другой статье о Канте и Марксе Меринг заходил даже слишком далеко, усматривая в шиллеровском развитии философии Канта, в противоположность фихтевскому, предвестие шопенгауэровского филистерства, что столь же преувеличено в другую сторону, как и прежнее идеализирование Шиллера. Представление Меринга о “маммонистском” периоде немецкой буржуазии мешает ему также правильно понять противоречивое развитие немецкой литературы после революции 1848 года. А между тем Фридрих Энгельс в предисловии к третьему изданию своей “Крестьянской войны” (изданной впоследствии Мерингом) весьма ясно показал, где следует искать разрешение противоречий этого периода. Энгельс говорит там о “бонапартистской монархии”, в которую развилась прусская королевская власть. Отсылая читателя к своему “Жилищному вопросу”, он продолжает: “Но там я не отметил одного факта, который здесь имеет весьма существенное значение, а именно, что этот переход был величайшим шагом вперед, сделанным Пруссией после 1848 г., - настолько отстала Пруссия от современного развития. Она все еще оставалась полуфеодальным государством, а бонапартизм-уж во всяком случае современная государственная форма, которая предполагает устранение феодализма”[301]. Этот переход не был правильно понят немецким рабочим движением того времени, и Швейцер, так же как Либкнехт с Бебелем, впали в ошибки, правда противоположные, при оценке этого развития. Меринг как историк немецкого рабочего движения не был в. состоянии правильно понять этот процесс и дать марксистскую критику ошибок, сделанных лассальянцами и эйзенахцами. Совершенно так же не сумел он правильно изобразить этот поворот и в литературе. В своих “Литературно-исторических разведках” (1900 г.) он подробно разбирает историю литературы Адольфа Бартельса, нынешнего классика немецкого фашизма. и особенно останавливается на оценке Бартельсом Геббеля как крупнейшего поэта в период после 1848 года. Бартельс характеризует этот период, период Геббеля и Отто Людвига, как “серебряный век” немецкой литературы. Он возражает против взгляда, что это был период реакции, указывает на большой хозяйственный подъем, с которым связан литературный расцвет этого времени, изображает этот период как период возвращения к искусству. Меринг правильно чувствует, что тут перед нами “странная смесь истины и ошибок”[302]. Но вместе с тем Меринг сам впадает в те же противоречия, что и Бартельс, которого он так метко критикует в отдельных пунктах. Меринг дает, во-первых, всей этой эпохе ничего не говорящее общее название “послереволюционного периода”, а во-вторых, он не в состоянии, несмотря на весьма меткие отдельные замечания, подойти с настоящим марксистским пониманием к сложной личности таких поэтов, как Геббель. Меринг не идет дальше механического сопоставления “хороших” и “дурных” сторон Геббеля, его большого поэтического дарования и политической реакционности. Но даже этот реакционный характер Геббеля Меринг умеет правильно установить только там, где он проявляется с откровенной тенденциозностью (“Агнес Бернауэр”). Вообще же Меринг приходит к крайне расплывчатой и почти аполог етической формулировке: “Решающим пунктом .при этом является то, что Геббель так же плохо понимал революцию, как и контрре волюцию”[303]. Таким образом, если позволить себе эту шутливую формулировку, поэтическое величие Геббеля заложено в том, что он стоял ниже классовой борьбы своего времени, как Мольер стоял выше этой борьбы. Тут сказывается та же ограниченность Меринга как историка культуры, с которой мы уже столкнулись, когда говорили об его отношении к Ницше. Эта ограниченность заключается в том, что Меринг способен понять классовый интерес, а значит, и классовую идеологию только в их прямом выражении. Сложный ход неравномерного развития остается от него скрытым. Поэтому Меринг не понимает, что прочное влияние Геббеля на немецкую буржуазию, продолжающее и сейчас еще возрастать, основано на том, что Геббель был первым немецким поэтом, совершившим в большом стиле переход от гегелевской буржуазно-революционной конструкции истории (ее последним поэтическим отзвуком был “Зикинген” Лассаля) к мифически-иррациональной историософии как основе трагедии. И поэтому Геббель, несмотря на его политическую наивность в отдельных вопросах, метко вскрываемую Лерингом, поэтически оформил, далеко опередив свое время, главное направление идеологического развития немецкой буржуазии. Противоречивый характер перерастания Пруссии в “бонапартистскую монархию” породил противоречия в творческой личности Геббеля: он в одно и то же время предшественник мелкобуржуазно-революционной критики общественного строя у Генриха Ибсена и империалистического “неоклассицизма” немецкой драмы (Пауль Эрнст, Вильгельм фон-Шольц и др.), получившего признание лишь в фашистской Германии. У Меринга слишком тонкое чутье, чтобы не почувствовать этой двойственности Геббеля; он находится под обаянием крупного поэтического дарования Геббеля и вместе с тем критикует его реакционную идеологию. Меринг видит даже историческую связь и одновременно контраст между “Зикингеном” Лассаля и “Гигесом” Геббеля. Только этот контраст он понимает как чисто индивидуальное различие. “К сожалению, Геббелю,- говорит он о “Гигесе”, - при всей отличавшей его хитроумной диалектике, недоставало революционной диалектики, чтобы развить эту (лассалевскую - Г. Л.) коллизию”[304]. И он вставляет очень интересное замечание: “Вот почему не лишено известного смысла, что Бартелъсу и Мейеру “Гигес” напомнил не глубокую революционную правду революционера Лассаля, а некоторые выражения реакционера Бисмарка, которые он пускал в ход, чтобы выпутаться из затруднительного положения: так, Бартельсу “Гигес” напомнил “quieta nоn movere” (не приводи в движение того, что пребывает в покое), Мейеру - слово Бисмарка об “Imponde-rabilia” (невесомые, идеальные величины)”. Здесь, как повсюду, где Меринг сталкивается с влиянием бисмарковского периода “бонапартистской монархии” на немецкую литературу (например, при разборе эстетики натурализма), он резко и справедливо полемизирует против плоских апологетов бисмаркианства. Но его полемика все-таки остается узкой и ограниченной (подчас почти столь же ограниченной, какой была в свое время политическая критика Вильгельма Либкнехта), потому что он не понял противоречивого исторического значения бонапартистской монархии. Энергичная борьба против режима Бисмарка принадлежит к лучшим сторонам революционной традиции Меринга, и поэтому он безмерно возвышается над социал-демократическими “понимателями” и апологетами этого времени, появившимися в таком множестве за последние годы. Однако его борьба остается односторонней, недиалектичной. Поэтому и в вопросе о Геббеле Меринг может спастись только бегством в царство “чистого искусства”, за чтo он так порицает Бартельса. Вот заключительные слова Меринга о “Гигссе”: “Однако перед богатством блеска и красоты, проникающих эту пьесу, критика охотно умолкает; пока будет существовать немецкая литература, она будет считать эту трагедию одной из своих драгоценностей”. Схематическое упрощение проявляется у Меринга еще яснее в его отношении к романтике. Меринг сводит здесь весь вопрос к противоположности феодальной романтики и буржуазно-прогрессивных течении, догматически усваивая в этом пункте традицию передовых буржуазных критиков романтизма тридцатых и сороковых годов, вплоть до младогегельянцев. Меринг является таким образом самым резким противником Марксова взгляда на романтизм. Маркс еще в свой юношеский период[305] (в своей критике Гуго) вскрыл идеологические соединительные звенья между романтикой и XVIII веком, а впоследствии (в своих письмах с критическими заметками о Шатобриане) мастерски проследил эту связь и дальше. В то же время он с самого начала не только занял в борьбе против реакционного романтизма совсем другую, гораздо более глубокую и дальновидную позицию, чем младогегельянцы, но и вскрыл с замечательной проницательностью романтический элемент в их собственной критике романтизма. Этот взгляд на романтику как буржуазное течение основал у Маркса на глубокой и правильной, конкретной и многосторонней характеристике развития капитализма, в частности перехода феодального землевладения в капиталистическое. Уже в “Новой рейнской газете” Маркс пишет о развитии Германии: “В Германии борьба между централизацией и федеративным началом была борьбой между культурой нового времени и феодализмом. В Германии водворилось господство обуржуазившегося феодального строя в тот самый момент, когда образовались великие монархии на Западе”[306]. И таком же духе пишет Энгельс о последствиях крестьянской войны: “Капиталистический период начался в деревне как период крупного сельскохозяйственного владения на основе крепостного барщинного труда”[307]. Этими выводами из своих исследований Маркс и Энгельс наметили ту линию, по которой впоследствии Ленин, гениально развивая их учение, пришел к теории “прусского пути” капиталистического развития. Для Меринга чрезвычайно характерно, что он принимает к сведению экономические выводы Маркса и Энгельса и местами даже сам их использует, - например, когда он говорит, что в остэльбской Пруссии “феодальный землевладелец превращается в товаропроизводящего помещика”[308]. Но это остается у Меринга случайным правильным констатированием исторического факта и не проникает в его методологию, нисколько не изменяет схемы его очерка идеологических течений. И даже там, где Меринг правильно наблюдает идеологические последствия того факта, что землевладение уже капитализируется, но еще остается феодально-патриархальным, он оставляет это наблюдение неиспользованным. При этом весьма наивно сохраняется даже его обычная схема - прославление более отсталой, более “идеалистической” фазы и противопоставление фазе более развитой и более капиталистической. Поэтому Меринг может в своей “Легенде о Лессинге” говорить в романтически-восторженном тоне о симпатии Лессинга к восточно-померанским юнкерам. “Дворянство Восточной Померании,-пишет Меринг,- в противоположность дворянству Передней Померании, не было наиболее плохой разновидностью человеческого рода, - оно жило бедно и скромно, больше походило на крестьян, чем на помещиков, более патриархально обращалось с крепостными и не так эксплоатировало их; оно обладало не столько пороками, сколько добродетелями господствующего класса; поэтому вполне понятно, что Лессинг, скучавший среди берлинских мещан и оскорбляемый лейпцигскими денежными мешками, находил большое удовольствие в обществе Клейста или Тауэнцина из Кашубы, у которых не было ничего, кроме чести, шпаги и жизни, которые ставили на карту свою жизнь, которые скорее готовы были сломать свою шпагу, чем запятнать свою честь”[309]. И он даже прибавляет, переходя к современности: “Восточно-померанские юнкера из “Kreuz Zeitung” в смысле честного боевого мужества, рыцарского настроения стоят несравненно выше наемных капиталистических писак из “Фоссовой газеты”. Даже там, где характер этого класса выступает наиболее резко, говоря о прусском генерале Йорке, участнике наполеоновских войн, Меринг почти совершенно не замечает исторической диалектики, не замечает, что помещики критикуют и ненавидят капитализм с отсталой точки зрения, что их союз с более передовыми классами или их представителями возможен лишь в виде исключения, лишь в неразвитых условиях, лишь при таком строе, который для передовой буржуазии является экономически и социально уже превзойденной ступенью. Если сравнить это некритическое сочувствие Меринга Клейсту или Тауэнцину с тем, как Бальзак описывает гораздо более близких его сердцу старых вандейских борцов де-Геника или д’Эгриньона, то сразу станет ясно, насколько диалектичнее этот великий реалист понял подобную ситуацию. Изображение романтики не выходит у Меринга за пределы застывшей антитезы феодального и буржуазного. А там, где он пытается несколько конкретизировать проблемы, он не идет дальше описания внутренних антагонизмов, которые были вызваны борьбой против Наполеона с ее безнадежно запутанным клубком прогрессивных и реакционных тенденций. При этом Меринг забывает, что большая часть основных категорий романтики (романтическая ирония и т. д.) возникла еще до освободительных войн как идеологическое следствие общеевропейских сдвигов, вызванных термидорианским этапом французской революции. А во-вторых,- и это главное, - он совершенно забывает о романтике как общеевропейском духовном течении, не обращает никакого внимания на ее наиболее передовые формы, на английскую и французскую романтику. Это приводит нас ко второму главному возражению, которое Энгельс сделал против меринговской “Легенды о Лессинге”. Он требует, чтобы Меринг изобразил “местную историю Пруссии как часть общенемецкого убожества”[310]. И, развивая эту мысль, он дает очень ясное методологическое указание: “При изучении немецкой истории, которая ведь представляет собой одно сплошное убожество, я всегда находил, что лишь сравнение с соответствующими французскими эпохами дает в руки надлежащий масштаб, потому что там происходит как раз обратное тому, что у нас”. И он набрасывает далее сжатый обзор этих необходимых для исторического понимания контрастов между немецкой историей и французской, метод, который всегда применялся Марксом с огромной энергией в его передовых статьях в “Новой рейнской газете”. Эти критические соображения Энгельса прошли мимо Меринга совершенно бесследно. Несмотря на его универсальное знание всей европейской литературы, Меринг всегда рассматривает историю немецкой литературы с узкой, чисто немецкой, провинциальной точки зрения. И оттого, что он оставил без внимания критику Энгельса, его изображение немецкого убожества часто страдает схематичностью; оно вырождается в простую “социологию” быта в маленьких немецких государствах и городах, отнюдь не охватывая во всей широте тех проблем, которые, начиная с XVI века, составляли особенность капиталистического развития в Германии и которые неоднократно излагались с таким блеском Марксом и Энгельсом. Этот провинциализм, находящийся в теснейшей связи со всей идеалистической эстетикой Меринга, привет к тому, что в его истории литературы оставлен без всякого внимания великий революционный реализм Англии и Франции. Несмотря на то, что Мерингу из его занятий Лессингом или Гёте было отлично известно, какое решающее влияние оказал этот реализм на духовное развитие Германии, говоря о западных реалистах, он нередко извращает всю историческую перспективу. В этом отношении чрезвычайно характерно следующее место из статьи Меринга о Золя: “Натурализм Руссо и Дидро, как и Бальзака и Золя, имеет, несомненно, общую тенденцию: это бегство искусства из состояния общественного вырождения, возвращение в спасительные “объятия природы”[311]. Нам кажется, что наши слова об “извращении перспективы” слишком слабы для обозначения взгляда, который не признает, что Шиллер бежал от действительности, а для Дидро и Бальзака считает это бегство доказанным. Правда, Меринг делает различие между Руссо и Дидро, с одной стороны, и Бальзаком и Золя - с другой. “Те искали спасения от общественной гнили феодализма у природы, то есть у буржуазного общественного строя, тогда как эти ищут спасения от общественной гнили капитализма, не зная, где его найти. Поэтому те, несмотря на все, были оптимистами, эти же пессимистами”. Характеристика Бальзака как “пессимиста” стоит примерно на том же уровне, что и представления буржуазных историков политической экономии (например, Жида и Риста), зачисляющих в пессимисты Рикардо. На несравненно более высоком уровне стоит Меринг в своем изображении и критическом разборе натурадиетического движения в Германии. Здесь, где он принимал непосредственное участие в современной литературной борьбе, его инстинкт революционера проявлялся свободнее. К тому же его сравнение натуралистической “революции в литературе” с поэтическими отзвуками французской революции в Германии было относительно правильной ,и во всяком случае здоровой и трезвой реакцией против неумеренных поклонников немецкого натурализма. Кроме того, Меринг сам пережил появление в литературе международных предшественников немецкого натурализма - французских, скандинавских, русских, и это вынуждало его иногда к тому, чтобы измерять немецкие произведения масштабом соответствующих заграничных течений. К этому присоединяется еще, - отчасти как лично биографический мотив, - что Меринг в своей борьбе против коррупции печати ввязался в ожесточенную распрю с рядом буржуазных поклонников натурализма, бывших в то же время соучастниками и защитниками этой коррупции (Отто Брам и другие ученики Шерера). Во всяком случае, Меринг дает уже в своей брошюре “Капитал и печать” прекрасную и четко диференцированную критику немецкого натурализма. Разоблачив превозносившийся тогда роман Теодора Фонтана “Irrungen-Wirrungen” как неуклюжую апологетику капитализма и справедливо осмеяв Пауля Шпентера за его сравнение этого романа с “Коварством и любовью” Шиллера, он затем сопоставляет немецкий натурализм с более крупными реалистами - Золя, Ибсеном и Толстым. В самом немецком натурализме он различает два направления. Одно коренится “в демократической и социальной почве… стремится по-своему к честности и правде; оно хочет видеть вещи так, как они есть, но все же видит их однобоко, потому что не умеет почувствовать в сегодняшних бедствиях завтрашнюю надежду. Оно достаточно смело и правдиво, чтобы изображать преходящее так, как оно есть, но его судьба - ныне (в 1891 г.-Г. Л.) еще неизвестная - зависит от того, найдет ли оно в себе высшую смелость и высшую правдивость, чтобы изображать также и возникающее, то, что должно появиться и уже появляется каждый день… Наоборот, Другое направление целиком укоренено в капиталистической почве. От Линдау, Вихтера и К° оно отличается лишь по степени, но отнюдь не по своему характеру; оно есть лишь усиленное проявление капиталистического духа…”[312] В соответствии с этой своей установкой Меринг выступает тонким защитником радикальных тенденций в первый период натурализма. Он справедливо заступается за “Ткачей” и “Бобровую шубу” Гауптмана против его формалистических критиков. И лишь тогда, когда внутренняя пустота и апология капитализма открыто берут верх во всем натуралистическом течении, в особенности же после перехода натурализма к возрождению романтики, Меринг обрушивается на эту новейшую литературу с ядовитым и метким сарказмом. Правда, и здесь, несмотря на справедливость его критики, почти во всех отдельных пунктах, сказывается основной недостаток: Меринг осуждает новейшие литературные течения, но он не в состоянии вскрыть их социальные корни. Подобно тому как другие вожди левого крыла германской социал-демократии поздно заметили наступление империалистического периода и никогда не сумели правильно и до конца его понять, так и Меринг не сумел распознать характерные и специфические черты художественного распада в немецкой литературе империалистического периода.”

Перевод из: György Lukács, «Литературные теории XIX века и нигилизм», 1937. Оригинал на marxists.org.